Он укутал ее теплее, сам лег поверх одеяла, чувствуя ее длинное живое тело, глядя, как по стеклам за ее головой мутно струится дождь и что-то золотится сквозь них – то ли тес, то ли яблоки на деревьях. Он боялся пошевелиться. Ему хотелось, чтобы дождь лил бесконечно, чтобы яблоки золотились, чтобы можно было лежать без движений целую вечность под бульканье старой кадушки и глядеть, как губы ее дышат влажно и чисто, а у вазы отколотый край, и в ней колокольчики и ромашки.
Дождь шел и шел, и они не вышли к ужину. Смеркалось, она засыпала. Он поцеловал ее осторожно в сонные губы и вышел к Василию Егоровичу.
Ночью он просыпался с тревожной и сладкой мыслью: «Она здесь, у меня, моя милая, милая!» Он выходил на крыльцо, оно было мокрое и холодное. В небе, желтая, разгоралась заря, звезды в ней гасли.
Утром они отправились ловить щук на «дорожку». Солнце косо светило из-за горы, озаряло тот берег с бегущими по склону кустами.
Он отомкнул у лодки замок, перебросил через борт ржавую цепь, помог Ане забраться и, вставив в уключины весла, спихнул лодку на воду.
Аня сидела на корме, распустив колоколом платье, и он, выводя лодку за нос из осоки, чувствовал ее упругую тяжесть.
– Грести умеешь? – спросил он.
– Умею.
– Тогда греби потихоньку. А я буду налаживать «дорожку».
Она уселась поудобней, ища опоры для ног. Он подставил ей свои босые мокрые ступни. Взялась за весла и сделала пару взмахов. Лодка послушно пошла, забулькала под днищем вода, взметнулись под веслами водяные смерчи.
– Ты где научилась грести?
– Ездила в прошлом году на Селигер с университетом. Там копали курган на острове. Каждое утро гребла.
– Ты прекрасно гребешь. Я думал, ты будешь статуей на носу корабля, а ты боцман, настоящий боцман. Греби ровно, боцман, я запускаю «дорожку».
Он укрепил на скамье сломанную ветку ольхи с привязанной капроновой леской, осторожно расправил блесну с якорьком и швырнул ее далеко за корму. Блесна хлюпнула, унеслась, увлекая «дорожку». Аня гребла, а он быстро, обеими руками спускал в воду снасть, пока она не натянулась струной.
– Не устала? – спросил он.
– Что ты!
Лодка шла теперь по безветрию в серебряной полосе. Ее ноги упирались в его, и он чувствовал их тепло и плавные движения сильного тела.
Ольховый прут у него под рукой дернулся, сильно согнулся, выпрямился, и его снова сильно пригнуло к доске.
– Есть! – крикнул он. – Сильнее греби!
Он рванул леску, отпустил и снова рванул, чувствуя, как на дальнем ее конце что-то пружинит и бьется, живое, сильное, и струна гудит в его кулаке. Он перебирал быстро леску, и далеко за кормой щука выскочила из воды и понеслась, распарывая гладь, кружась веретеном и белея брюхом. Она догоняла лодку, хлюпала плавниками, взвилась за кормой и, перелетев через Анину голову, сорвалась с крючка и гулко шлепнулась на днище. Заходила ходуном, свиваясь скользкой зеленой змеей, разевая бледную пасть. Жабры ее пламенели, слизь летела дождем. Аня, поджав ноги, смотрела со страхом на ее черно-серебряные перья, на злые, в мелком солнце глаза, а потом вдруг молча кинула на нее телогрейку, и щука билась, вздувала материю.
Белосельцев сидел в качающейся, пляшущей лодке и думал: «Люблю, на всю жизнь люблю».
Он отбросил телогрейку, рыба лежала, вздрагивая плавниками.
Они поймали еще одну щуку и, вернувшись домой, стали варить уху. Белосельцев в саду потрошил рыб, вырывая из них пузыри и кровавые внутренности, кромсал на куски сочное мясо, кидал в чугун с кипятком. Василий Егорович и комбайнер Драгунок купили в магазине водку, и они вчетвером на вольном воздухе ели пылающую уху. И Белосельцев, забывая есть, любовался, как черпает она из котла и несет окутанную паром ложку, осторожно, по-звериному дует, пробуя огненный отвар.
В Псковском музее Ане поручили раскопать один из древних могильников, тянущихся длинной мягкой грядой за Малами.
– Прямо этот копать? – спросил Белосельцев, глядя на колокольчики.
– Копай. Тут глубина небольшая. Метра полтора, не больше. Копай, а я зарисую могильник.
Она устроилась в тени куста, раскрыла альбом, принялась рисовать, а он кинул рубаху в рожь и взялся за лопату. Подсек сверху дерн, поднял его на лопату вместе с цветами и отнес аккуратно в сторону. Быстро срыл слой темной живой земли с корнями травы, куколками, личинками жуков, муравьями. Несколько плоских камней вывалилось на траву, а потом пошла рыжая пустая земля. Он копал, подставляя спину жаркому солнцу, а грудь – поднимающемуся из ямы холоду.
– Не устал? – спросила Аня, оканчивая рисовать, подсаживаясь к краю ямы.
– Скажи, кто тут может лежать?
– Это славянский курган. Восьмого или девятого века. Сюда с юга шли кривичи и оседали среди финнов. Пойди по этой земле, и сплошь курганы.
– Наверное, и полю этому тысяча лет. И зерна эти ржаные от тех первых зерен. И кустики эти выше не вырастали. И уже на другой год после погребения курганы были такими же круглыми, зелеными, мягкими.
– Копай теперь осторожнее, и шире, шире.