Пришла поглазеть на гражданскую казнь и публика простая. Еще один мемуарист, врач Дмитрий Александрович Венский, отмечал, что позади «публики, одетой прилично», находилась совсем другая: «помню, что рабочие расположились за забором не то фабрики, не то строящегося дома, и головы их высовывались из-за забора. Во время чтения чиновником длинного акта, листов в десять, — публика за забором выражала неодобрение виновнику и его злокозненным умыслам. Неодобрение касалось также его соумышленников и выражалось громко. Публика, стоявшая ближе к эшафоту, позади жандармов, только оборачивалась на роптавших».
Изумительно живописное описание гражданской казни Чернышевского оставил в своем романе «Дар» Владимир Набоков: «Моросило, волновались зонтики, площадь выслякощило, все было мокро: жандармские мундиры, потемневший помост, блестящий от дождя гладкий, черный столб с цепями. Вдруг показалась казенная карета. Из нее вышли необычайно быстро, точно выкатились, Чернышевский в пальто и два мужиковатых палача; все трое скорым шагом прошли по линии солдат к помосту.
Публика колыхнулась, жандармы оттеснили первые ряды; раздались там и сям сдержанные крики: «Уберите зонтики!» Покамест чиновник читал уже известный ему приговор, Чернышевский нахохленно озирался, перебирал бородку, поправлял очки и несколько раз сплюнул. Когда чтец, запнувшись, едва выговорил «сацалических идей», Чернышевский улыбнулся и тут же, кого-то узнав в толпе, кивнул, кашлянул, переступил: из-под пальто черные панталоны гармониками падали на калоши. Близко стоявшие видели на его груди продолговатую дощечку с надписью белой краской: «государственный преступ» (последний слог не вышел). По окончании чтения палачи опустили его на колени; старший наотмашь скинул фуражку с его длинных, назад зачесанных, светло-русых волос. Суженное книзу лицо с большим, лоснящимся лбом, было теперь опущено, и с треском над ним преломили плохо подпиленную шпагу. Затем взяли его руки, казавшиеся необычайно белыми и слабыми, в черные цепи, прикрепленные к столбу; так он должен был простоять четверть часа. Дождь пошел сильнее: палач поднял и нахлобучил ему на голову фуражку, — и неспешно, с трудом, — цепи мешали, — Чернышевский поправил ее. Слева, за забором, виднелись леса строившегося дома; с той стороны рабочие полезли на забор, было слышно ерзанье сапог, взлезли, повисли и поругивали преступника издалека. Шел дождь; старший палач посматривал на серебряные часы. Чернышевский чуть поворачивал руками, не поднимая глаз. Вдруг из толпы чистой публики полетели букеты. Жандармы, прыгая, пытались перехватить их на лету. Взрывались на воздухе розы; мгновениями можно было наблюдать редкую комбинацию: городовой в венке. Стриженые дамы в черных бурнусах метали сирень. Между тем Чернышевского поспешно высвободили из цепей и мертвое тело повезли прочь. Нет, описка: увы, он был жив, он был даже весел! Студенты бежали подле кареты с криками: «Прощай, Чернышевский! До свиданья!» Он высовывался из окна, смеялся, грозил пальцем наиболее рьяным бегунам.
«Увы, жив», — воскликнули мы, ибо как не предпочесть казнь смертную, содрогания висельника в своем ужасном коконе, тем похоронам, которые спустя двадцать пять бессмысленных лет выпали на долю Чернышевского. Лапа забвения стала медленно забирать его живой образ, как только он был увезен в Сибирь…»
Как и всякий большой писатель, Набоков позволил себе подчинить истину художественному вымыслу и стилю. Все в тот день было почти так, как он написал, но не совсем так. Скажем, букетов было лишь два: большой букет красно-розовых цветов кинули, по свидетельству мемуариста Владимира Яковлевича Кокосова, когда Чернышевского только завели на эшафот, а еще один кинули позже, при посадке в повозку. Никаких городовых в венке.
Понятно, впрочем, каким источником вдохновлялся Набоков, описывая детали происходившего, — то был подробнейший и весьма красочный дневник капитана Генштаба Владимира Константиновича Гейнса: «Какая-то старуха предложила мне скамейку. «Надо сиротам хлеб заработать», - говорила она мне. Если бы она взяла с меня не 10 коп., а 50, то и тогда я с удовольствием взял бы скамью, потому что публики набралось слишком много, и мне уже приходилось стоять в третьем ряду.
Три четверти часа мне пришлось стоять на скамейке, дожидаясь приезда Чернышевского. Но для меня это время прошло быстро. Я жадно вглядывался во всякую подробность. Хозяйка моей скамьи, стоя вместе со мной, рассказывала мне, как новичку, что будут делать с преступником. Показала саблю, заранее подпиленную и стоящую внизу эстрады. Заметила, между прочим, что в прежние разы столб был гораздо ближе к народу, чем теперь, но все-таки будет слышно, что прочтет арестанту Григорьев (помощник надзирателя)…