Ребекка Рубинстайн постоянно ездила на такси. У нее было плохо с ногами, однако с деньгами — вполне хорошо. Каждый день она брала такси и ехала обедать в одно и то же место, в пустынный ресторан возле большой автомобильной трассы, далеко к северу от «Батлер армс». Независимо от времени завтраков и обедов других людей, она упрямо вкушала свои трапезы в то время, когда рестораны бывали пусты. Мисс Рубинстайн заметила, что с годами хорошая пища становится для тебя все важнее — горькой и простой радостью. Однако вместе с тем еду — сознательную и приносящую наслаждение — она почитала презренной радостью, строго личным и интимным действом.
Когда-то она читала о кочевниках, предположительно арабах, вкушавших свою пищу лишь в уединенности. Прикрыв лицо платком, уступали они своим отнюдь не эстетичным, животным потребностям в еде. А быть может, они, каждый из них отворачивался от других, тактично прожевывая пищу и пожирая взглядом открывающийся ему собственный горизонт. Подобная картина развлекала ее.
Дети Израиля наверняка трапезовали вместе, в библейской сутолоке, и с большим аппетитом. Миссис Рубинстайн, будучи сионисткой, все же никогда не вступала в дискуссии с кем-либо другим, кроме себя. Поэтому в душе ее жил свой собственный араб, которому она порой милостиво предоставляла очко в игре. В этом случае ему дозволялось сохранить контуры своего собственного горизонта. Она рассматривала свое право на обед как наложенную на самое себя пеню. Среди всех действительно уродливых и клинически безликих ресторанов она выбирала наихудшие.
Ела она только один раз в день. Такси ждало ее у дверей ресторана. Пока в учтиво-благоговейной тишине пред ней одна за другой расставлялись тарелки, она, обедая в пустом помещении, была прекрасно осведомлена о таксометре, который, тикая, поглощал цент за центом. Он тикал и заглатывал ее денежки. Это был изысканный штраф, придававший одновременно трапезе известную грустную праздничность.
Когда подавали мясо, она обычно думала об Абраше, как по команде вспоминая это жирное тихое дитя, которому ее любовь приносила слишком много еды. Вспоминала его манеру рассматривать дымящийся бифштекс из-под опущенных ресниц, ненавистно и жадно.
— Ешь, мой любимый мальчик, станешь большим и сильным, еще сильнее мамы!
Подростком он стал тощим, как олень, тощим от упрямства и очень красивым. А потом снова потолстел… жирный робкий бизнесмен!
Ребекка Рубинстайн разрезала биток, но нож соскользнул, мясо съехало на скатерть, проложив широкую дорожку жира и оставив глазок соуса на краю тарелки. С быстротой молнии кинула она кусочек битка обратно и попыталась вытереть скатерть и тарелку салфеткой: официант ничего не видел. Льняная салфетка — большая и неудобная — просто купалась в еде, и с нее стекало что-то мерзкое, клейко-бурое… Дрожа от отвращения, миссис Рубинстайн держала эту испачканную салфетку под столешницей, ее надо было спрятать подальше, может, на окне за гардиной.
Она с трудом поднялась, держа салфетку спрятанной за спиной, но тут из своего утла выскочил внимательный официант, и она крикнула ему, что здесь слишком жарко, невозможно это выдержать, нужно открыть окно.
— Сожалею, — ответил официант, — окно не открыть, но минуточку!..
Внезапно влажный поток воздуха хлынул вниз с потолка, приподняв ленту на шляпке миссис Рубинстайн. Она, попятившись обратно к столу, стала шарить наощупь свободной рукой, ища плащ, лежавший на спинке стула: «Теперь он явится ко мне снова, повесит на меня плащ и подвинет стул под мой зад, какой дурачок — просто невыносимо…»
— Спасибо! — сказала она. — Как любезно с вашей стороны!
Возможно, он ничего не заметил. Салфетка была сунута под плащ, и миссис Рубинстайн придерживала ее локтем.
Когда официант удалился, миссис Рубинстайн спрятала проклятую салфетку в свою сумку и вне себя от ярости прошептала:
— Все испорчено. Гадство!
Десерт ей подали, но она по-прежнему сидела неподвижно. Ее переполняло отвращение. Она ужасно устала, ногам ее уже никогда не дойти даже до машины. И оттого, что она закурила, лучше не стало. Усталость овладела и коленями. Но где-то же должно ей пребывать.
Перед рестораном остановился мотоцикл. То был Баунти-Джо. Он стремительно, как это свойственно юности, промчался к стойке, словно бы скользя лишенными суставов ногами. «Ой, ой — тощий, как олень…» Миссис Рубинстайн неподвижно затихла. Да, тот, что вошел в ресторан, был он — изощренный, невозмутимый, пугающе сознательный юный Абраша. Да и осанка, и посадка головы — те же самые… Юноша заказал гамбургер и кофе.
Ее проницательный взгляд наблюдал за ним. «Они честны, — думала Ребекка Рубинстайн. За nonchalans[21] скрывается откровенность и очень глубокая порядочность. Они готовы на все в любой момент, готовы все принять. Они великодушны и боязливы. Мы, старые, тоже боимся, но не показываем это и не выдаем себя. Наше тело ничего больше не выражает, у нас есть только слова, чтобы справляться с жизнью, ничего другого, кроме слов у нас нет. Без слов никакого шарма у нас тоже нет. Олени уже давным-давно пробежали мимо нас…»