Здесь, в виду игравшей яркими солнечными лучами спокойной реки, я почувствовал, как меня что-то сразу высвободило из какой-то узкой, удручающей клетки на простор, где так свободно стало дышаться. На плотах там и здесь стояли и сидели девочки и мальчики различных возрастов, все с величайшим удовольствием и вниманием занятые рыбной ловлей.
Я подсел к одной такой группе из троих подростков, из которых старшему было уже лет пятнадцать, но все они были низкорослы, худы, с зеленовато-землистыми лицами, с которых, казалось, никогда не сходила железная и наждаковая пыль.
— Хорошо ловится? — спросил я.
— Да, у нас хорошо ловится… Только теперь вот к полудню хуже.
— Вы, что же, по воскресеньям только и ловите рыбу?
— Да. Больше нечего делать.
— А гулянья у вас бывают?
— Нет, у нас гулянья нет… Порой вот разве в орлянку соберутся.
— А хороводов нет? И посиделок?
— Нет. У нас этих заведеньев нет, — улыбнулся парень, — у нас насчет этого строго, не то что в деревнях… Так вот, порой, пройдут стаей по закоулкам — и все.
— Ведь эдак скучно…
— Скучно.
— А читали вы книги какие-нибудь?
— Нет, у нас книг брать негде. У нас это не в заведенье. У купцов разве есть да кое у кого из мастеров… А у нас книг нет да и грамотных мало… Неколи… Вот разве певчих когда послушать сходишь в церковь.
— А на сходках не бываете?
— Нет. Что нам! Это большаки ходят.
— А вот артель была у вас… Знаешь ты?
— Слышал.
— Что же ты слышал?
— Слышал, говорили, что будто товар будем в склады сдавать.
— Что ж, это лучше?
— Говорили, лучше… Не знаем…
— А теперь ее нет?
— Должно, нет.
— Да ведь ты уж взрослый. Тебе нужно бы знать…
Мальчик молчал.
— А вы много работаете?
— Много. Встаем с огнем и ложимся с огнем.
— Кто же вас так много заставляет работать? Ведь вы не на фабрике.
Мальчик улыбнулся.
— Отцы, матери.
— А им что за охота? Ведь они же на своей воле живут?
— Мы мастера, — ответил мальчик посмелее. — Разве не знаешь павловских замошников? Это вот замошник, а это — ножовщик, это вот — личильщик.
Мальчики засмеялись.
Этот ответ им очень, видимо, понравился: как будто вдруг он им что-то открыл, совершенно новое. Им забавно было то, что все они, конечно, знали, что один из них — личильщик, другой — замочник, а между тем как будто только теперь об этом узнали, то есть узнали собственно, в чем их право на жизнь. Ведь об этом они раньше никогда не думали. А это вдруг так оказалось просто.
— Ты, должно, не здешний?
— Нет.
— То-то! — счел уже своим долгом один даже как будто упрекнуть меня в этом незнании.
Я видел много крестьянских детей, и нигде и никогда не поражали они меня такой оторванностью от жизни, — по крайней мере, от окружающей их жизни, — как здесь. В деревне как-никак ребенок стоит всегда в центре своей жизни, и когда он входит в нее взрослым членом, ему уже известны все уставы, весь смысл, все содержание этой жизни, вся сумма взаимных отношений между членами. А здесь? О, как далеки, недосягаемо далеки от этой живой жизни показались мне наши «мучительные» и, «проклятые вопросы», наши мудреные интересы и разговоры, так терзавшие нас своей нерешимостью! Как недосягаемо далеки от этих окружавших меня юных жизней даже такие «свойские мудрецы», каковы Струков и Ножовкин, и даже молодой Полянкин! Да не потому ли и терзаемся мы безвыходностью решения этих проклятых вопросов, что живем и мучаемся где-то там, в стороне от живой жизни, наверху ее, и оттуда думаем снизвести благодать, а не прямо, непосредственно вызвать ее из этой живой жизни?
— Хотите, я с вами буду говорить о небе, о земле, о людях, — сказал я моим собеседникам.
Нужно было вообразить странное изумление и даже испуг, недоумение, какое выразилось на их лицах. Потом они все переглянулись и засмеялись.
— Вам говорил кто-нибудь об этом? — Нет.
— А отцы?
— И отцы не говорят… Когда им!
— Ну, давайте, я вам буду рассказывать.