Читаем Город мой – Ялта (сборник) полностью

Б. М. Арсеньеву

Город, в котором я родилась в доме дореволюционной постройки с лепными вазами, ионическими колоннами и надписью над венецианским окном «Городской родильный домъ имени П.Ф. Соболева»… Город, в котором я выросла на улице Чехова, бывшей Виноградной… В двухэтажном доме начала двадцатого века, в котором получил квартиру мой дед, приехавший из Киева в тридцать седьмом году для работы в Институте виноделия и виноградарства… Город, где до сих пор живёт моя мама и где уже выросли дети моих одноклассников… Город этот… Нет, я не буду утверждать, что он лучший на земле. Но город мой не похож ни на один другой город мира, у него особенное, неповторимое, мгновенно узнаваемое лицо. С этим-то вы не поспорите. Где бы ни спросили меня, откуда я родом, и я, нарочно помедлив, небрежно бросала-выдыхала короткое имя моего города, всегда обязательно раздавался восторженный вопль «О-о-о!» Последние лет пятнадцать мне чудится в этом возгласе нота сочувствия. Но я знаю, что у воскликнувшего «О-о-о!», так же как у меня, немедленно возникает перед глазами единственная в мире набережная и чёткий силуэт уходящего в море мыса, грузный и точный полёт белогрудых птиц, и огромные старые платаны, и чаша пепельно-сиреневых гор, и розовая с золотом часовня на холме… На том самом Поликуровском холме, который после шторма увидели греческие мореходы и радостно закричали: «Ялос! Берег!» Вот я и назвала имя моего города, а вы уже, наверное, его угадали, и я могу, как избежавшие кораблекрушения античные греки, счастливо выдохнуть: «Ялта!»

Я нимало не удивлялась, когда с конца восьмидесятых годов по приезде в родной город меня встречали плакаты на здании библиотеки имени Чехова, извещавшие о «днях Ханжонкова в Ялте». Ну и что, и у нас в Москве на площади Маяковского имеется «Дом Ханжонкова». Кино мало интересовало меня, с детства было чем-то будничным, хотя и приятным, звуки его через день доносились с летней площадки санатория «Киев», что напротив нашего дома. Сколько фильмов снималось у нас! А помните, в «Джентльменах удачи» герой Крамарова говорит: «…и в Ялту!»? Мы как раз были классе в пятом, и после этой фразы кинотеатр «Сатурн» непременно оглашался радостным ржанием. А сам Крамаров приходил в гости к нашей соседке тёте Гале, она работала фотографом на круизных теплоходах… Школа наша, расположенная рядом с Ялтинской киностудией, была непрерывно посещаема среднего возраста тётеньками, какими-нибудь помрежами. Школьников набирали для участия в массовках. А я в четвёртом классе даже удостоилась приглашения на роль в фильме «Тренер», но проигнорировала уговоры киношной тётки — очевидно, у меня были тогда дела поважней. Кстати, когда теперь, спустя тридцать лет, я называю ялтинцам номер нашей школы, тоже раздается уважительное «— О-о-о!» А со старых фотографий смотрят на меня мои одноклассники — неповторимые, незабываемые рожицы: вот мы в первом классе, в четвертом, в восьмом и, наконец — затаив дыхание — в десятом… Кое-кого нет в живых, но уж те, кто живы, поверьте, не изменились. Просто наконец добравшиеся до нас гримёры с киностудии зачем-то раскрасили юные лица тусклым гримом, натянули на головы седоватые парики, а из глаз, из души смотрят те же смеющиеся Наташка, Толик, Маня, Мишка, Володя… Голубые весёлые глаза Наташки, серые и упрямые — Мишки Пестерева, хитро-зелёные — когда-то рыжей Мани, Маринки Заборской, огромные даже без дальнозорких очков и жёлтые как у совы — Толика Волкова и глубоко посаженные, не разберёшь какого цвета — Володьки… Мы, одноклассники, кто нашёлся, приехали к Наташке Сумовой, Сумке, в Алупку.

С Сумкой мы дружим с шестого класса. Я помню, как это начиналось. В сентябре нас водили на физкультуру на лодочную станцию. Мы с Наташкой были освобождены и гуляли в Приморском парке. Вижу, как Сумка задумчиво тянет вдоль берега бассейна — макета Чёрного моря — стащенный с шеи пионерский галстук. Мы о чём-то рассуждаем, бредём в районе Констанцы…

— Как ты помнишь?! — изумляется Сумка. — А я этого не помню!

Что ж, это нормально. Наташка помнит много такого, чего не удержала моя память. Каждый из нас несёт по жизни драгоценную россыпь этих кусочков, ярких разноцветных камешков, спрятав их где-то там за пазухой, у сердца, а сейчас мы вываливаем всё это на деревянный стол в Сумкиной кипарисовой беседке. Стол и без того щедро заставлен картонными пакетами с «Каберне», персиками, виноградом и ворохом наших школьных, чёрно-белых фотографий. Я смотрю в голубые Наташкины глаза и с радостью вижу вокруг зрачков желтоватые пятнышки. Я помню их! Помню с шестого класса!

— А ты знала, что я в девятом классе была влюблена в Толика, как и все наши девчонки? — обращаюсь я к Наташе.

— Ещё бы! — отзывается она, а Пестер и сам Толик смотрят с сомнением.

— Не надо, — говорит Маня, — Лариска Кропачёва была влюблена в Таджика.

Таджик, Володька Тужиков, безучастно попивает зелёный чай. Он совершенный англичанин и джентльмен, всегда собран, невозмутим, не пьёт, не курит, играет в теннис…

— Да, — вспоминаю я, — и Леночка Энгельгардт, кажется, тоже в Таджика… А кто же ещё в Толика? Наверно, только я, а мне казалось, что весь класс…

Ребята смеются. Я не буду им говорить, что вообще-то Толик Волкин — моя вторая любовь. Прозвище его — Волкин или даже Тоневолкин (то-не-Волкин) — явилось, видимо, результатом какой-то подзабытой истории. Зато я помню другую историю, весьма характерную для Волкина. Восьмой класс, математика.

— Волков, к доске!

Тоневолкин нехотя подымается: — Я не учил!

— Толя! — всплёскивает руками Лидия Васильевна, — Что ты не учил?!

— Ничего!

— ???

— Ну, что вы задавали…

— Толя! Я ничего не задавала!

— Всё равно не учил. Ставьте «два», Лидия Васильевна, — басит Тоневолкин, дружелюбно глядя на учительницу.

— Иди к доске, пиши условие…

Задача не из лёгких решена за минуту.

— Толя, садись. Пять!

Волкин, пожимая плечами, недовольно лезет за свой стол, на криво улыбающейся физиономии и даже, кажется, в оттопыренных ушах — выражение оскорблённого достоинства.

Кто моя первая любовь? Копия микеланджеловского Давида в Пушкинском музее. В первый раз я приехала в Москву после восьмого класса по маминой учительской путёвке и сразу влюбилась в обоих — в Москву и в Давида. Нет, куда там мраморному изваянию до нашего Толика — ялтинского парня, ласточкой слетавшего в море с пятиметровой высоты солярия… Я влюбилась только в выражение лица этого мальчишки, моего ровесника и будущего царя иудейского. В его лёгкую, счастливую, чуть надменную улыбку юности. А голова старого глупого Голиафа у ног — так, пустяшный, не стоящий упоминания эпизод, уже из прошлого. Вот дальше, в будущем будет настоящее, будет счастье…

Счастья в нашей жизни было много. Помнится, нас заставляли писать сочинения на довольно дурацкую тему «Что такое счастье». И фильмы об этом снимали… Тема-то идиотская, и мы, не желая выдавать сокровенного, отделывались какими-то штампами. Но если бы не эти сочинения, разве запомнили бы мы на всю жизнь сине-зелёную полудённую воду и жар от каменного пирса на полудиком тогда пляже, именуемом «батареей»? И то, как мы серьёзно и вдохновенно обдирали друг у друга сгоревшую кожу с лупящихся носов, чрезвычайно напоминая макак, ищущих друг у друга насекомых… А ещё мы целыми днями шлёпали по горячим камням или доскам солярия просоленными от внезапно набежавшей волны и иногда роняемыми в море картами, играли в «дурака» и «книга», умудряясь одновременно рассуждать о смысле жизни… Мальчишки с воплем «Головоногого!» сигали с солярия в воду, и солнце жарило во все лопатки… А я думала: «Вот, запомни — это и есть счастье!» Счастье было разлито в упоительном крымском воздухе и оглушительном звоне цикад, в шуршании высохших колючих трав на сбегающих с обрыва, розово-загорелых как мы тропинках… В прозрачных зеленоватых виноградинах, свисающих с жердей на холмах за «батареей»… В белом сухом вине, которое мы начали пить, возможно, рановато, класса с седьмого, а по мне — так в самый раз. Похоже, примерно так же считали наши родители — медики, строители, учителя, виноделы…

Помню, была традиция — в августе ездили на целый день купаться за Симеиз, в Голубой Залив. И хотя вели мы себя довольно смирно, мероприятие почему-то называлось «поехать на дебош». Может быть потому, что в Голубом Заливе, ближе к посёлку Кацивели работал профилакторий для алкоголиков и это, конечно, вызывало много веселья. Закупали «Ркацители», великолепную, почему-то почти исчезнувшую теперь воду «Ялтинскую», баклажанную икру в железных банках, конечно, хлеб, помидоры… Основной едой были мидии, а главной их добытчицей — Наташка Сумова, жившая в Алупке и потому нырявшая не то что бы лучше, а как-то привычнее нас, ялтинских. Я-то вообще не умела дышать через трубку (до сих пор не умею!) и стояла посреди моря на камне с полиэтиленовым пакетом в руках. Наташка выныривала с пригоршнями мидий, распластывала выгоревшие соломенные волосы по изумрудной прозрачной глади… Выгружая в пакет обросшие бурыми водорослями раковины, похожие на сомкнутые русалочьи очи, не забывала попрекнуть меня, показывая обломанный накрашенный ноготь… Вы, конечно, знаете, как жарят мидий? На ржавом железном листе, закреплённом меж камней. Такой лист вы обязательно найдёте где-нибудь среди скал. Для костра собирают сухую траву. Съев оранжевое мидиево тельце, надо обязательно втянуть из раковины немного сока, смешанного с морской водой, и только потом уже можно пить сухое… После вина полагалось для протрезвления «мерить глубину» — многократно погружаться в восхитительно-прохладную синь, казавшуюся твёрдой как кристалл, и блаженно выныривать на уже клонящееся к закату мягкое солнце. За день мы обгорали до багровеющей черноты, а как-то ближе к вечеру я повалилась со скалы, на которой сидела, ребята хватали за руки меня, друг друга… В общем, мы падали в пропасть в связке, как брейгелевские слепцы… Домой я явилась с разодранным от подмышки до ступни боком.

— Ах, вы пили водку?! — всполошилась мама.

— Не водку, а сухое вино, — отвечаю гордо.

— Ах, это же совсем другое дело! Сухое вино — это прекрасно!

— Ну, какая разница, что они пили, — смеялся папа, — если напились так, что падали со скалы!

Нет, Володька Тужиков с нами тогда не ездил. Они с Пестеревым всё больше по олимпиадам, математическим, физическим… Только какой же он англичанин, наш Таджик, если вот сейчас он, как и я, с наслаждением загребает «вьетнамками» по раскалённому асфальту и говорит Мишке с этой неповторимой ялтинской интонацией, как бы чуть небрежно, врастяжечку, с придыханием:

— Ну, шо такое, Пестер? Почему обязательно здесь курить? Смотри, какая секвойя! В Ливадийском парке засохла, в Массандре засохла, а здесь, у Наташки, у самого моря…

И мы все восхищаемся секвойей, как будто вырастила её сама Наташка. Но ведь это и вправду Сумкина, а значит и наша секвойя, как и всё здесь — наше, мы — местные.

«При чём здесь Ханжонков?» — спросите вы. Года два назад я увидела на доме на улице Боткинской чёрную мемориальную доску:

Перейти на страницу:

Похожие книги