– А что же поможет? – спросила она с лукавой торжествующей улыбкой. – А кто хотел, чтобы я из-за него поссорилась со всеми и в том числе с известным ему лицом… Кто? Неужели ты до сих пор ничего, ничего не заметил? Неужели ты когда-нибудь думал, что я так глупа и наивна… Иди… Чтобы никто, никто, – она приложила палец к губам, – не узнал, что ты был здесь.
Ведь все это касается теперь только меня. Ты понял? Веришь?
Алафертов предполагал, что дело уже сделано, что настала минута выступить открыто и открыто свалить блестящего строителя, блеск которого ныне уже потускнел, который ныне обратился из смелого революционера только в ловкого авантюриста. Он пришел на правах старого знакомого к председателю губисполкома, надеясь нанести здесь последний удар своему противнику.
– В чем дело? – спросил председатель. Его усталое, несколько ожиревшее лицо не выражало ничего, кроме обычного равнодушия.
– Да, я вас помню, как же, мы знакомы.
Алафертов повторил все известные уже нам сплетни о Боброве, о жемчужном ожерелье, стараясь не называть Мусю по имени, о растраченном авансе, о подрядчике с галантерейной фамилией. Председатель в это время внимательно разглядывал лежавший перед ним блокнот и изредка улыбался. Что он видел на белом листе бумаги – лукавые глазки Муси или, может быть, новый город с широкими прямыми проспектами…
– А у вас есть доказательства?
Председатель поднял теперь уже серьезные глаза и остановил их на Алафертова.
Алафертов полагал, что после всего сказанного никаких доказательств не требуется, и молчал. Председатель тоже молчал, продолжая смотреть в глаза Алафертову, который все ниже и ниже опускал голову.
– Мне все известно, – сказал он, наконец. – Вы говорите – украли? А если тебя туда посадить, – неожиданно перешел он на ты, – ты еще больше украдешь! До свиданья.
Алафертов вышел из кабинета.
Заседание президиума прошло гладко. Правда, Ерофеев посмеивался в широкую свою бороду, гляди на Боброва, правда, каждое заявление Боброва принималось с осторожностью и взвешивалось с исключительной серьезностью, правда, что ничего приятельского, дружественного в отношении Боброва никто не проявил, но в общем, его деятельность была одобрена, а самое главное – он оставался на своем месте.
Что повлияло на такое решение? Незначительность ли тех упущений, которые были допущены Бобровым, личная ли симпатия председателя губисполкома к молодому строителю или нежелание в самый разгар нарушать начатую работу. Возможно, что одинаково повлияли все эти причины.
Может быть, перемена управления постройки была сочтена за уступку обывательскому мнению, уступку, подрывающую и самую власть, открывая простор злоречию и злорадству. Некоторое недоверие к строителю выразилось лишь в том, что на место Алафертова был прислан партийный товарищ, похожий в общем и целом на восклицательный знак. Этот восклицательный знак мог усиливать авторитет Боброва и одновременно мог служить для некоторых знаком удивления решению губисполкома, знаком восхищения для других – и знаком того, что за Бобровым строго следят и малейший его проступок теперь будет строго наказан, – для всех и каждого.
Алафертов все-таки не успокоился. Он пробовал было снова начать кампанию, но куда ни обращался он в качестве всеми гонимой справедливости, всюду спрашивали у него:
– А доказательства? Хорошо, мы проверим.
Но с проверкой почему-то не торопились: то ли самые раскрываемые им факты были ничтожны по сравнению с таким огромным делом, то ли ничтожны были предъявляемые им доказательства, то ли ничтожен был сам человек, взявший на себя роль гонимого служителя истины.
XXIV
Все чаще я по городу брожу,
Все чаще вижу смерть – и улыбаюсь.
Встряска, происшедшая в конторе рабочего городка, мало чем затронула жизнь на пустыре, постепенно все больше и больше обраставшем почти готовыми постройками, обращаясь из склада материалов в настоящий, хотя и незаконченный, город. Там работа шла своим чередом, по-прежнему землекопы выравнивали новые и новые улицы, по-прежнему топоры плотников врезались в свежее недостаточно просохшее дерево, работали фуганки в столярной мастерской, мотался из конца в конец неугомонный архитектор, шевеля и тревожа артельщиков, старост, десятников, инженеров. Волнения и тревоги городка передавались немедленно в контору, контора чутко отвечала на все требования, применяя всю возможную изворотливость, чтобы тысяча рабочих не осталась ни на один день без дела.