— С тобой на редкость трудно разговаривать, Ирма, — сказал ей брат. — Ты, дорогая, не оставляешь в конце своих фраз никаких петелек и зацепок, ничего, что помогло бы твоему любящему брату, ничего для его вечно готового, вечно жаждущего, вечно сверкающего крючка. Мне всякий раз приходится все начинать сначала, о сладкая моя форель. Тянуть леску заново. Но я попробую еще раз. Итак, ты говорила?…
— Ах, Альфред. Хотя бы на миг сделай то, что способно меня порадовать. Говори
— Риторическими
Однако Ирма, зарывшись лицом в мягкий серый валик, уже залилась слезами. Оторвавшись наконец от подушки, она стянула с лица темные очки.
— Это уж
— Кто еще тебя оттолкнул? — резко спросил Доктор. — Неужто Школоначальник?..
Ирма промокнула глаза вышитым носовым платочком величиной с игральную карту.
— Это из-за того, что я сказала моему дорогому, любимому повелителю, что у него грязная шея…
—
— Конечно, нет, Альфред… разве что про себя… в конце концов, он мой господин, ведь правда?
— Если тебе так нравится, — ответил брат, потирая ладонью лоб. — По мне, так пусть будет кем угодно.
— О да, он мой господин. Господин. Он не кто угодно, Альфред, он — все.
— А ты пристыдила его, и он оскорбился, — гордый и оскорбленный, так, Ирма, дорогая моя?
— Да. О да. Именно так. Но что же мне теперь
Доктор свел воедино кончики пальцев.
— Ты уже переживаешь, моя дорогая Ирма, — сказал он, — самую сущность супружества. И он тоже. Будь терпелива, мой пахучий цветочек. Научись всему, чему сможешь. Используй всю тактичность, какой наделил тебя Бог, запоминай свои ошибки и то, что к ним привело. И не говори ему ничего о шее. Ты только усугубишь положение. А обида его истает. Время залечит рану. Если ты любишь его, так просто люби и не суетись из-за того, что уже миновало. В конце концов, ты любишь его вопреки всем присущим
Ирма поднялась из кресла и направилась к двери.
— Спасибо, Альфред, — сказала она и вышла.
Доктор Прюнскваллор откинулся на спинку приоконной кушетки и с легкостью совершенно изумительной выбросил из головы все затруднения сестры, снова впав в задумчивое оцепенение, которое она прервала.
Он размышлял о восхождении Стирпайка к важнейшему посту, который тот занимал ныне. Размышлял и о том, как молодой человек вел себя во время болезни. Стирпайк выказал несравненную стойкость духа и волю к жизни, почти что варварскую. Однако по большей части в голове Доктора вертелось нечто совсем иное. Фраза, которая в самый разгар Стирпайкова бреда прорвалась сквозь хаос его бессвязных речей: «
Глава сорок девятая
I
Темным зимним утром Титус с сестрой сидели на широком подоконнике одной из трех комнат Фуксии, выходивших на Южные Рощи. Вскоре после смерти нянюшки Шлакк Фуксия после долгих уговоров, чувствуя себя человеком, вырывающим собственные корни, перебралась в более приятную часть замка — в комнаты, которые, в сравнении с ее населенной воспоминаниями неряшливой спальней, были полны света и воздуха.
За окном лежали на земле последние пятна снега. Фуксия, подпирая подбородок ладонями, облокотясь о подоконник, наблюдала за тонкой колеблющейся струйкой серо-стальной воды, спадающей из желоба ближней постройки в расположенный сотнею футов ниже дворик — легкий, неугомонный ветерок налетал порывами, и по временам лившийся из высокого желоба поток оставался прямым и неподвижным, спадая прямиком в установленную во дворике цистерну, порой же сильный порыв ветра отгибал его к северу, а иногда этот водопадик рассыпался веером несчетных серых капель и сеялся, подобно дождю. Потом ветер снова стихал, и отвесная полая струя талой воды спадала, походя на натянутый провод, и вода билась и глухо плескалась в цистерне.
Титус, отложив книгу, которую перелистывал, поднялся на ноги.
— Хорошо, что сегодня нет уроков, Фикса, — сказал он: так Титус стал в последнее время звать сестру, — не то пришлось бы до вечера возиться с Перч-Призмом и его дурацкой химией да еще и с Цветрезом.