Были они высоки, как башни, с
огромными лбами, выступающими над глубоко запавшими глазами, подобно
выпуклостям нависающих скал. В ушах их болтались обручи из червонного золота,
изо ртов, роняя капли, свисали острые, как косы, абордажные сабли. Из красной
мглы выходили они, сощурясь от встречного солнца, и вода вкруг их поясов
завивалась и закипала от горячего света, отраженного ими — такими огромными,
что они заслоняли собою все остальное: но они все надвигались и надвигались,
пока разум мальчика не переполнили их блестящие, как проволока, тела и каменные
головы. Они надвигались, пока всего и осталось места, что для тлеющей головы
центрального буканьера, великого владыки соленых вод, чье лицо покрывали, как
мальчишечье колено, сплошь струпья и шрамы, чьи зубы были подпилены так, что
походили формой на черепа, шею огибала нататуированная чешуйчатая змея. И пока
голова вырастала в размерах, во тьме глазниц ее проступали глаза, а через миг
уже ничего не было видно, кроме одного ока, неистового, зловещего. На мгновение
глаз застыл, неподвижный. Только он и остался в огромном мире — этот шар. Он
сам и
И Титус совершенно ясно увидел большой подсолнух на усталой щетинистой шее, который Фуксия таскала с собой последние два дня, однако рука, державшая его, — рука принадлежала не Фуксии. Пальцы ее — указательный и большой — легко сжимали тяжелое растение поближе к цветку, будто оно было хрупчайшей вещью в мире. На каждом пальце поблескивали золотые перстни, отчего ладонь походила на ратную рукавицу из пылающего металла — на часть доспеха.
В следующий миг, скрыв от него рукавицу, туча листьев взвихрилась вокруг Титуса — сонмище желтых листьев, вьющихся, ныряющих, взлетающих, проносясь по бездревесной пустыне, а сверху, с неба, охваченного пожаром, солнце изливало на них, стремительно несущихся, свет. Мир залила желтизна, и Титус уже поплыл в еще более глубокое чрево этого цвета, когда Кличбор вдруг вздрогнул и проснулся, и закутался в мантию, как бог, собирающий бурю, и с тусклым, бессильным хлопком уронил ладонь на поверхность стола. Нелепо благородная голова его поднялась. Надменный, пустой взгляд зацепился, наконец, за юного Песоко.
— Не будет ли с моей стороны чрезмерным нахальством, — помолчав, произнес он с зевком, выставившим напоказ кариозные зубы, — поинтересоваться у вас, что кроется за этой маской чернил и грязи — не некий ли молодой человек, не слишком прилежный молодой человек по прозванью Песоко? Сокрыто ли в этом убогом узле тряпья человечье тело и не принадлежит ли оное все тому же Песоко?
Кличбор еще раз зевнул. Один глаз его глядел на часы, другой, озадаченный, не отрывался от ученика.
— Изложу свой вопрос несколько
проще:
Песоко, мальчик невзрачный, мелкий, немного поерзал.
— Ответьте же мне, Песоко. Вырезали ль вы нечто, полагая, что ваш старый учитель заснул?
— Да, господин, — ответил Песоко на удивление громко — так громко, что и сам испугался и огляделся по сторонам, словно пытаясь понять, кто это сказал.
— И что же вы резали, мой мальчик?
— Мое имя, господин.
— Как, все ваше, столь длинное, имя?
— Я успел вырезать только три первых буквы, господин.
Запеленатый в мантию Кличбор поднялся. С милостивым, царственным видом прошествовал он пыльным проходом к парте Песоко.
— Вы не закончили «С», — сообщил он отсутствующим, траурным тоном. — Закончите «С» и остановитесь на этом. «ОКО» же оставьте для другого урока... — Бессмысленная улыбка вспыхнула и погасла в нижней части лица Кличбора. — Скажем, для урока грамматики, — сказал он вдруг весело, жутковато не соответствующим его характеру голосом. И расхохотался, да так, что, пожалуй, хохот этот мог стать и неуправляемым, но приступ боли прервал его, и Кличбор схватился за челюсть — там, где она вопияла, призывая щипцы зубодера.
Спустя несколько мгновений: