По возвращении домой каждый Профессор первым делом входил к себе и сменял черную служебную мантию на темно-красную, вечернюю.
Плоские шапочки вешались снутри на двери или швырялись через комнату на какую-нибудь подсобную полку, а то и просто в угол. Именно этими полетами и объяснялась обвислость большинства из них. Брошенные правильным образом: из дверей, навстречу легкому сквозняку, они взвивались высоко в воздух, – донышком кверху, кисточки веют внизу, как обезьяньи хвосты. И когда сразу тридцать шапочек возносились над двором в солнечном свете, тут-то и воплощался в реальность ночной кошмар школяра.
Облачась в винно-красные мантии, Профессора выходили обыкновенно из комнат на розоватый кирпич террасы и там, облокотясь на балюстраду, проводили наиприятнейшие из дневных часов, беседуя либо размышляя, пока вечерний гонг не сзывал их в трапезную.
Старому Дворнику зрелище это неизменно согревало сердце, когда он, окруженный со всех сторон мерцающими галереями и долгой чередой опирающихся локтями на балюстраду винно-красных Профессоров вверху, облезлой метлой гнал перед собою по сочного тона кирпичам, устилающим двор, стадо взволнованных листьев.
В этот именно вечер, хотя ни единая шапочка обычного своего полета не совершила, Профессора впали в состояние крайнего легкомыслия – в особенности, под конец вечерней трапезы в Долгом Зале, трапезы, за которой высказывались бесчисленные догадки касательно сокровенных мотивов, побудивших Прюнскваллоров разослать приглашения. Наиболее фантастическую выдвинул Цветрез, и сводилась она к тому, что Ирма, коей понадобился муж, решила поискать его среди них. Услышав это, хамоватый Опус Трематод зашелся в приступе непристойного хохота и с такой силой треснул сырым окороком ручищи своей по длинному столу, что в воздух взвился целый
Мысль, что кто-то из Профессоров вдруг станет мужем, представлялась всем до нелепости смешной. Не то чтобы они считали себя недостойными этого, отнюдь. Просто подобного рода события принадлежали к другому миру.
– О да, Цветрез, о да, вы безусловно правы, – уверил его Сморчикк, как только ему представилась возможность сказать хоть что-то и оказаться услышанным. – Мы со Стригом рассудили примерно в этом же духе.
– Именно, именно, – подтвердил Стриг.
– В моем случае, – продолжал Сморчикк, – сублимация довольно проста, ибо при всех тех орлах и скалах, которые я вижу во всяком треклятом сне, – а они донимают меня каждую ночь, не говоря уж об автоматическом письме, вполне выявляющем мою абсурдную любовь к Природе, – поскольку читая то, что я написал как бы в некоем трансе, я понимаю, как глупо пытаться объять мыслью природные феномены, кои, в сущности говоря, суть не что иное, как совокупленье случайностей… э-э-э… о чем бишь я?
– А какая, собственно, разница? – сказал Перч-Призм. – Суть дела в том, что мы приглашены: что все мы будем гостями, и главное: всем надлежит вести себя соответственно приличиям. Черт возьми! – провозгласил он, обозрев лица коллег, – куда было б лучше, если бы пригласили только меня.
Ударил колокол.
Профессора поднялись, как один человек. Настало время исполнить традиционный обряд. Перевернув длинные столы – а таковых имелось ровно двенадцать – кверху ножками, они уселись, один за другим, на исподы столешниц, как если бы столы были баркасами, а Профессорам предстояло вот-вот отплыть на весельной тяге в некий сказочный океан.
На миг повисло молчание, затем снова ударил колокол. Эхо его не успело еще замереть в длинной трапезной, а уж двенадцать экипажей неподвижной флотилии возвысили голоса свои в невразумительном гимне давних времен, когда он, предположительно, нес в себе некий смысл. Ныне же гимн этот медленно и прерывисто плыл в тусклом свете, но никто из поющих не тщился как-то прикрыть звучавшую в их голосах скуку. Вечер за вечером они, с тех пор, как стали Профессорами, выпевали эти строки, и пение их походило на похоронное, столь невыразительным было оно: