Взяв холодную бутылку, Мух сполз с кресла и бойко затопотал сквозь скопление преподавателей к двери. Прежде чем достигнуть ее, он, воспользовавшись тем, что видимость в комнате была никудышная, но преимущественно – редким проворством своих маленьких, тощеньких пальцев, – избавил Фланнелькота от старинных золотых часов на золотой же цепочке, господина Стрига – от нескольких монет, а Цветреза – от расшитого носового платка.
Когда он вернулся с горячей грелкой, Смерзевот уже снова спал. Тем не менее Мух всучил Кличбору бумажный свиток и лишь после этого забрался на кресло-каталку, чтобы пробудить Школоначальника.
– Читайте, – сказал Мух. – Это от Баркентина.
– Но почему л? – спросил, держась рукою за челюсть, Кличбор. – Черт бы побрал Баркентина с его указами! Черт бы его побрал, говорю я!
Он развернул свиток и, в несколько грузных шагов достигнув окна, поднес бумагу к тому свету, какому удавалось пробиваться сквозь стекло.
Профессора к этому времени уже сидели на полу, группками или поодиночке – Фланнелькот, например, устроился на холодном пепелище под каминной доской. Когда бы не отсутствие вигвамов, скво, перьев и томагавков, можно было б решить, что это индейское племя разбило стоянку под нависающим дымом.
– Давайте, Кличбор! Давайте, старичок! – сказал Перч-Призм. – Вгрызитесь в эту бумагу.
– Мне всегда казалось, что для ученого-гуманитария, – произнес невыносимый Стриг, – что для ученого-гуманитария Кличбор обладает недостаточно полноценным умом, прискорбно неполноценным, и прежде всего потому, что он с трудом понимает предложения, содержащие больше семи слов, а кроме того – из-за неудовлетворенного комплекса власти, который сводит на нет все потуги его ума.
В дыму раздалось рычание.
– Да в чем же дело? В
То был голос Цветреза. Донесся он с дальнего конца длинного стола, на котором Цветрез сидел, болтая тонкими, элегантными ножками. Узкие, заостренные туфли его были начищены до такого лоска, что сияние их носков пробивалось сквозь дым, будто свет факелов сквозь туман. Никаких иных признаков ног в комнате вот уже полчаса как не замечалось.
– Кличбор, – продолжил он, подхватывая сказанное Перч-Призмом, – ваш ход, милейший! Ваш ход! Да изложите же нам суть дела, ага! Изложите нам суть. Ага, он что, читать не умеет, старый прохвост?
– О, это вы, Цветрез? – произнес еще один голос. – Я вас все утро ищу. Господи, помилуй! как у вас туфли-то начищены, Цветрез! А я гадаю, какие это там, черт возьми, огоньки светятся! Но серьезно, Цветрез, я в большом затруднении. Честное слово. Жена моя, вы же знаете, сейчас в ссылке и жутко болеет. А что я могу поделать, я, может, и мот, и транжира, но, получая раз в неделю по плитке шоколада… Сами понимаете, дорогой друг, это конец – или почти конец, если только… Мне тут вдруг стукнуло в голову… э-э… может быть, вы могли бы?.. Ну хоть что-нибудь, до вторника… Между нами двумя, знаете ли, хе… хе… хе!.. Так неудобно просить… но нищета и прочее… Нет, право же, Цветрез (однако и обувка у вас, старина, блеск!), право же, если бы вы смогли…
– Тишина! – возопил Мух, перебив Корка, который и не знал, что сидит так близко к коллеге, пока не услышал рядом жеманного говора Цветреза. Все знали, что у Корка нет жены – ни в ссылке, ни больной, вообще никакой нет. Все знали также, что бесконечные его попытки занять денег объясняются не столько бедностью, сколько желанием порисоваться. Наличие ссыльной жены, умирающей в невообразимых мучениях, сообщали его облику – так, во всяком случае, представлялось Корку – нечто романтическое. Не сочувствия жаждал он, но зависти. Кем бы он был без угасающей ссыльной супруги? Просто Корком. И только. Корком для коллег, Корком для себя самого. Четырьмя буквами на двух ногах.
Впрочем, Цветрез, воспользовавшись дымом, уже улизнул от стола. Он сделал несколько грациозных шагов и напоролся на вытянутую ногу Мулжара.
– A-а, чтоб тебя Сатана порол до посинения! – взревел с пола отвратительный голос. – Чтобы черт оторвал твои вонючие ноги, кто бы ты ни был, зараза!
– Бедный старичок Мулжар! Бедный старый боров! – То был уж другой голос, познакомее; следом что-то, похоже, неуправляемо заколыхалось, не издавая, впрочем, ни звука.
Фланнелькот сидел, покусывая нижнюю губу. Он опаздывал на занятия. Собственно, все опаздывали. Но никто, кроме Фланнелькота, по этому поводу не волновался. Фланнелькот знал, что к этой минуте потолок его класса уже посинел от чернил, что маленький кривоногий мальчишка, Кучик, уже катается по полу под партой, судорожно изрыгая дурные слова, из каждой деревянной засады привольно палят рогатки, а зловонные бомбы превращают его класс в тошнотворный ад. Он знал все это и не мог ничего предпринять. И прочие учителя тоже знали это, однако не питали никакого желания предпринять что-либо.
Чей-то голос воззвал из мглы:
– Тишина, господа, слушаем господина Кличбора!
…и следом другой:
– О дьявол, мои зубы! о мои зубы!
…и еще один:
– И хоть бы ему горностаи все время не снились!
…и еще:
– А куда подевались мои золотые часы?
И снова голос Муха: