Итак, у Баркентина имелась привычка распахивать окно на заре и вглядываться над кровлями и болотами туда, где расплывчатые или резкие, как острие ножа, очертания Горы указывали характер предстоящего дня.
Опершись, стало быть, о костыль в холодном свете нового дня, Баркентин яростно скреб когтистой рукой ребра, живот, подмышки – то, другое, все.
Одеваться он нужды не имел. На своем населенном вшами матрасе он спал прямо в одежде. Кровати у него не имелось – только кишащий жизнью матрас на лишенных ковра досках пола, в котором жили, плодились и издыхали тараканы, жучки и вообще насекомые всех мастей, на котором полночная крыса сидела стойком в серебристой пыли, подставляя длинные зубы бледным лучам, когда полнотелая луна заполняла ночное окно, точно собственная ее отвлеченная идея, заключенная в картинную раму.
В такой вот убогой норе пробуждался последние шестьдесят лет Распорядитель Ритуала. Завиваясь вокруг костыля, он подтоптывал к окну и почти сразу за тем оказывался близ двери, у шероховатой стены. Повернувшись спиной к этой неровной стене, он прижимался к ней и ерзал дряхлыми лопатками, вправо-влево, лишая душевного покоя колонию муравьев (только-только получивших от лазутчиков весть, что враги, поселившиеся под потолком, выступили в поход и уже наводят мосты над расщелинами в штукатурке), торопливо приготовлявшуюся к осаде.
Баркентин и понятия не имел, что, умеряя зуд между лопатками, он губит боеспособность целой армии. Старик терся спиной о шероховатую стену – туда, сюда, туда, сюда – движениями, видеть которые в человеке столь престарелом и низкорослом было страшновато. Высоко над ним громоздилась дверь, сильно похожая на амбарную.
Покончив с этим занятием, Баркентин, припадая на костыль, пропрыгивал через комнату туда, где торчал из пола железный обод. Он походил на устье дымохода – и впрямь, металлическая труба уходила от этого верхушечного зева, завершаясь несколькими этажами ниже подобным же ободом, или, вернее сказать, раструбом, на несколько вершков выступавшим из потолка столовой. Прямо под раструбом стоял двумя десятками футов ниже пустой, ни для чего более не используемый котел, ожидающий тяжелого камня, который утро за утром прогромыхивал по извилистой трубе, чтобы с безумным лязгом окончить свой полет в чреве сего содрогающегося вместилища, каковое, восприняв в себя булыжник, еще несколько минут после того утробно урчало.
Каждый вечер булыгу вынимали и относили под дверь Баркентиновой спальни, и каждое утро старик, подняв ее над выступающим из половых досок металлическим патрубком, плевал на нее и метал в кривую трубу, где грубый грохот ее замирал понемногу, приближаясь к столовой. То было уведомление слугам, что он спускается, что завтрак и множество прочих прелиминариев должны ожидать его, пребывая в полной готовности.
Громыхание камня отзывалось эхом в двух десятках сердец. В утро, о котором идет у нас речь, Баркентин, плюнув на здоровенный, размером с дыню, камень, отправил его в гулкий путь, пролегающий мимо многих погруженных во мрак этажей, населенных обитателями замка (кои, пробуждаясь, когда камень проносился сквозь смежные с их кроватями полые стены, проклинали Баркентина, рассвет и булыжного петуха) – в это именно утро руины старческого лица освещались не одним лишь вожделением ритуала: в нем присутствовало что-то еще, некая жажда обряда, совершаемого под его надзором, жажда, наполнявшая старца страстью, какую почти не способно было вместить столь дряхлое тело.
На стене его завшивленной конуры висела картинка, гравюра, пожелтевшая от старости, опозоренная пылью, ибо ее не оберегало никакое стекло – лишь маленький осколок былого стекления уцелел в уголку. Гравюра эта, большая и скрупулезно исполненная, изображала Кремнистую Башню. Художник, работая или изучая это строение, располагался, надо полагать, к югу от него, поскольку за зубцами стрельниц и подпирающих башню контрфорсов, возносившихся до самого неба, подобно морскому простору штормистых кровель, различались нижние отроги Горы Горменгаст, испятнанные купами кустарников и елей.
Баркентин, разумеется, не знал, что вход в Кремнистую Башню вырезан из гравюры. Отсутствовал малый, не более марки размером, кусочек бумаги. Стена за дыркой была трудолюбиво продолблена, так что тоннельчик пустой темноты отходил вбок от Баркентиновой спальни к пустому же, просторному дымоходу, верхнюю оконечность которого защищал от проникновения света оползень обвалившихся черепиц, давно уж скрепленный и устланный золотистым мхом, а круглое основание этого колодца черного воздуха выходило в келейку, столь полюбившуюся Стирпайку, что он даже в этот ранний, промозглый час сидел в ней прямо под дымоходом. Вокруг Стирпайка располагались с великой точностью размещенные, каждое под своим особым углом, собственной его конструкции зеркальца, а над головой молодого человека, усугубляя трубовидную тьму, мерцало иголками света иное созвездие зеркал, одно поверх другого.