– А
Обуянный восторгом Шплинт шагнул вперед, уронил руки, которые так и продержал поднятыми все это время (и в них тут же вцепились коллеги, оказавшиеся по сторонам от него). О, какое ощущение дружества, какой разряд честного дружества, пронизал, подобно электричеству, шесть их ладоней!
Нужны ли им были слова? Они отвратились от прежней веры. Профессор Шплинт все уже сказал – за троих. Трусость (ибо пока старик был жив, никто из них не смел выразить и малейшее сомнение) сплотила их теснее, чем могло бы сплотить мужество.
– Насчет квинтэссенции печали – это я хватанул через край, – признал Вроет. – Я только потому так сказал, что он, как-никак, умер, а мы по-своему любили его – ну и потом, мне нравится, знаете ли, сказать порой что-нибудь этакое, заковыристое. И всегда нравилось. Однако на сей раз я переборщил.
– Да и я с моими «сосульками Смерти», пожалуй, тоже, – с некоторым высокомерием сообщил Пикзлак. – Впрочем, сказано было недурственно.
– Хоть и немного не к месту, поскольку он все же обжегся до смерти, – отозвался Вроет, не видевший причины, по которой Пикзлаку не следовало с такой же бесповоротностью отречься от сказанного им, с какой отрекся он сам.
– Как бы там ни было, – сказал Шплинт, обнаруживший, что сегодня ему выпала главная роль, достававшаяся обычно Пикзлаку, – мы свободны. Идеалы наши погибли. Мы уверовали в страдание. В жизнь. Во все то, чего по его утверждению, не существует.
Пикзлак, на стеклянном носу которого играл свет оплывшей свечи, приосанился и кичливым тоном осведомился у коллег, не кажется ли им, что было бы тактичнее беседовать об отказе от Верований покойного их учителя где-нибудь подальше от его бренных останков. Хотя он, конечно, не может их слышать, ему бы это определенно не пришлось по душе.
Они немедля покинули красную комнатку, и едва за ними захлопнулась дверь, пламя свечи, на краткий миг взвившись в краснеющий воздух, пало в чашечку жидкого воска и погасло. И красный ящичек обратился – это уж кому как больше понравится – либо в ящичек черный, либо в кусок пугающего, не поддающегося осмыслению пространства.
Стоило им выйти из комнаты покойника, и странная веселость запела в них.
– Вы правы, Шплинт, дорогой мой… вы совершенно правы. Мы свободны, тут не в чем и сомневаться. – Голос Пикзлака, высокий, резкий преподавательский голос звучал так жизнерадостно, что его сообщники невольно обернулись к нему.
– Я знал – под всем, что в вас есть наносного, кроется сердце, – хрипло откликнулся Вроет. – Я чувствую то же, что вы.
– Нам больше не нужно ждать появления Ангелов! – грянул во весь голос Шплинт.
– Не нужно больше с нетерпением дожидаться Окончания Жизни, – пророкотал Вроет.
– Вперед, друзья, – забыв о своем высоком достоинстве, пронзительно взвизгнул стеклянноликий Пикзлак, – начнем жить заново! – И, ухватив друзей за плечи, он быстро повлек их по коридору, высоко подняв голову – так, что академическая шапочка залихватски съехала набок. Три мантии, когда они ускорили шаг, заструились следом, три кисточки полетели по воздуху. Сворачивая то туда, то сюда, чуть ли не скользя над землей, они пронизывали артерии холодного камня, пока вдруг, выскочив на южной стороне Горменгаста под солнечный свет, не увидели перед собой омытый солнцем простор, предгорья в окаеме высоких деревьев, саму Гору, сверкающую в густой синеве неба. И вмиг воспоминания о том, что они видели в комнатке покойного наставника, улетучились из их голов.
– О роскошь! – восклицали они. – О вечная роскошь!
Рука в руке, трое получивших вольную Профессоров, припустились бегом, потом перешли на галоп, скачками пересекая золотистый ландшафт, а черные мантии их развевались по воздуху, и тени скакали бок о бок с ними.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Как раз на уроке Кличбора (день уже близился к концу) Титус впервые сознательно задумался об идее цвета: о том, что всякая вещь окрашена, всякая обладает