И Трематод зашелся странным, только ему свойственным хохотом, одновременно буйным и беззвучным. Тяжелое, распростертое тело его, облаченное в черную мантию, подпрыгивало и опадало. Колени задрались к подбородку. Руки беспомощно болтались по сторонам от кресла. Голова каталась из стороны в сторону. Он походил на человека, отравленного стрихнином и доживающего последние свои минуты. Однако изо рта его, даже не раскрывшегося, не исходило ни звука. Понемногу судороги ослабли, а когда лицо Трематода опять обрело присущий ему от природы песчаный оттенок (ибо рвущийся наружу хохот залил его темной краснотой), он вновь напустил на себя серьезный вид и углубился в процесс курения.
Кличбор с горделивой грузностью шагнул в середину комнаты.
– Так я для вас «никчемный Кличбор», не так ли, господин Трематод? Вот, значит, как вы меня трактуете? Таково, стало быть, направление неотесанных мыслей ваших? Ага!..ага!.. – Старания Кличбора произносить все это так, будто он погружен в философические размышления касательно натуры Трематода, оказались трогательно неудачными. Он покачал маститой главой. – Какой же вы грубиян, друг мой. Вы точно животное – и даже растение. Быть может, вы позабыли, что не далее как пятнадцать лет назад меня прочили на Руководящую Роль. Да, господин Трематод, именно «прочили»! Сколько я помню, как раз тогда и была совершена трагическая ошибка – в штат зачислили вас. Хм… С тех пор, сударь, вы только и были что позором нашей профессии – пятнадцатилетним позором. На свой же счет – каковы бы ни были мои недостатки – я желал бы уведомить вас, что у меня за спиной значительный опыт, о коем я не считаю нужным здесь распространяться. Вы – лодырь, сударь мой, отвратительный лодырь! И проявляя неуважение к старому учителю, вы всего-навсего…
Однако новый приступ боли заставил Кличбора умолкнуть, схватившись за челюсть.
– Ох, мои зубы! – простонал он.
Во время этой страстной речи мысли Опуса Трематода витали неведомо где. Если бы его попросили повторить хоть одно из обращенных к нему слов, он не смог бы.
Но вот сквозь плотную пелену его грез пробился голос Перч-Призма.
– Мой дорогой Трематод, – произнес этот голос, – не вы ли – или не вы? – при одном из тех редких случаев, когда сочли возможным показаться в классе – в тот раз, если не ошибаюсь, им оказался пятый «Г» – отозвались обо мне, как о «напыщенном пустомеле с мочевым пузырем вместо головы»? Мне передали, что именно так вы меня аттестовали. Ну-ка, скажите, вы или не вы? – звучит вполне в вашем духе.
Опус Трематод потер ладонью длинный, выпуклый подбородок.
– Возможно, – наконец сказал он, – впрочем, не знаю. Никогда не прислушиваюсь к тому, что говорится вокруг.
И удивительные пароксизмы начались заново – подскакивание, перекатывание, беспомощность, бесшумный утробный хохот.
– Весьма удобная память, – сказал Перч-Призм с еле приметной ноткой раздражения в отчетливом, резком голосе. – А это еще что?
Какой-то шум поднялся в коридоре. Нечто схожее с высоким, тонким, мяучащим криком чайки. Опус Трематод приподнялся, опираясь на локоть. Пронзительный звук усиливался. Внезапно дверь распахнулась, и перед Профессорами предстал в раме дверной коробки Школоначальник.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Если существовала когда на свете первородная дутая фигура или просто пустое место, архетип этот воскрес в облике Смерзевота. Он представлял собою символ в чистом виде. В сравнении с ним даже господин Трематод выглядел сверхзанятым человеком. Школоначальника почитали за гения – хотя бы потому, что он ухитрялся самыми замысловатыми способами спихивать исполнение своих обязанностей на других людей, отчего у него никогда не возникало необходимости делать хоть что-то. Подпись его, которая все же должна была время от времени появляться под каким-нибудь длинным уведомлением, которого, впрочем, никто не читал, всегда оказывалась поддельной – даже изощренная система спихивания своих обязанностей, на которой зиждилась всеобщая вера в его величие, неизменно приводилась в действие не им самим, а кем-то другим.
Сразу за Школоначальником в комнату проник крошечный конопатый человечек, толкавший перед собою высокое шаткое кресло с приделанными к ножкам колесиками, в котором и восседал Смерзевот. Это произведение мебельного искусства, напоминавшее пропорциями высокий стул для младенца – у него имелся даже столик, из-за которого частью высовывалась голова Смерзевота, – всегда честно предупреждало школяров и преподавателей о приближении их начальника, поскольку колесики кресла отчаянно нуждались в смазке. Они визжали.