Долгое время она не говорила ни с кем, не покидала своей комнаты, где, неспособная плакать, изнемогала от чувств, бушевавших в ней в поисках хоть какого-нибудь естественного выхода. Поначалу Фуксия ощущала лишь последствия удара, боль от полученной раны. Руки ее подергивались, дрожали. Беспросветная, гнетущая тьма затопляла рассудок. Жить ей не хотелось совсем. Боль в груди терзала ее. Огромный страх словно заполнил грудную клетку – шар боли, все росший и росший. В первую неделю после получения страшного известия она не могла заснуть. А затем в нее проникло подобие ожесточения. Нечто такое, чего она никогда в себе не знала. Оно пришло защитить ее. Необходимое. Оно помогло ей исполниться горечи. И Фуксия стала душить в зародыше всякую, столь для нее естественную, мысль о любви. Слоняясь по своей комнате из угла в угол, она менялась и старилась. Она не видела больше причин, по которым и прочие люди не могли бы оказаться, подобно Стирпайку, безжалостными и двуличными. Она возненавидела жизнь.
Когда Титус пришел проведать сестру, его поразило, как изменился ее голос, как запали глаза. Впервые понял он, что перед ним не просто сестра, но женщина.
И Фуксия заметила в нем перемены. Его нетерпение было таким же реальным, как ее разочарование. Его жажда свободы – такой же неотвязной, как ее жажда любви.
Но что мог он поделать, и что могла сделать она? Замок громоздился вокруг и над ними, бескрайний и непроглядный, как сумрачный день.
– Спасибо, что зашел, – сказала она, – но говорить нам с тобой не о чем.
Титус, смолчав, прислонился к стене. Сестра выглядела теперь намного старше. Каблук Титуса принялся отковыривать ослабевший кусок штукатурки над плинтусом, и отковырял.
– Никак не могу поверить, что он мертв, – сказал наконец юноша.
– Кто?
– Флэй, конечно. И ведь сколько всего он сделал. Как там его пещера? Наверное, опустела навек. Ты не хотела бы…
– Нет, – сказала, предвосхищая его вопрос, Фуксия. – Не сейчас. Больше нет. Собственно, мне вообще никуда идти не хочется. Ты видел доктора Прюна?
– Раз или два. Он просил передать, что был бы рад навестить тебя, когда ты захочешь. Он не очень хорошо себя чувствует.
– Как и все мы, – сказала Фуксия. – А что собираешься делать ты? Ты очень переменился. Нет, не говори. Не хочу думать об этом!
– Теперь повсюду стража, – сказал Титус.
– Я знаю.
– И комендантский час. Я должен возвращаться к себе в восемь вечера. Кто там стоит у твоей двери?
– Имени я не знаю. Он торчит тут почти весь день и всю ночь. И во дворе, под окном, еще один.
Титус подошел к окну, выглянул.
– Какой от них прок? – и затем, оборотясь: –
– Титус, – сказала Фуксия, – иди сюда.
Он подошел к сестре, руки его дрожали.
– Я люблю тебя, Титус, но я ничего не чувствую, совсем ничего. Я мертва. Даже ты умер во мне. Я знаю, что люблю тебя. Только тебя одного, но я ничего не чувствую и чувствовать не хочу. Хватит, меня уже тошнит от чувств… я боюсь их.
Титус приблизился к сестре еще на шаг. Фуксия неотрывно смотрела на него. Год назад они бы поцеловались. Они нуждались в любви друг друга. Теперь даже сильнее, чем прежде, но что-то разладилось. Между ними легло, разделив их, пространство, а моста у них не было.
И все же Титус, прежде чем торопливо пройти к двери и исчезнуть, на мгновение сжал ее руки.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
День Блистающей Резьбы приближался. Резчики добавляли последние штрихи к своим творениям. Замок изнывал от жгучего нетерпения, умеряемого лишь засевшей в каждом уме страшной мыслью о том, что Стирпайк может в любое мгновение нанести новый удар. Ибо за последние восемь дней пегий негодяй нанес их, точных, уже четыре – и всякий раз возле пробитой головы его жертвы, а то и прямо в ней, над глазами, находили небольшой камушек. Убийства эти, столь низкие в своей бессмысленности, совершались в местах, до того удаленных одно от другого, что никаких заключений о том, где находится логово негодяя, вывести не удавалось. Смертоносная рогатка его наводила на Горменгаст прилипчивый ужас.
И все-таки, несмотря на этот над всем преобладавший страх, неминуемость традиционного дня изваяний вселяла в сердца обитателей замка волнение куда менее страшное. С облегчением правили они свои помыслы к этой извечной церемонии, как к чему-то, на что можно опереться, – к чему-то, совершавшемуся ежегодно с самой давней из памятных каждому поры. Они тянулись к традиции, как ребенок тянется к матери.