Акулина Ивановна верила в своего доброго бога просто. Да и не то это слово – “верила”. Пьяная, грешная, шалопутная бабушка Каширина любила и жалела людей так же естественно, как любила пить водочку и плясать с Цыганком.
Очерк Горького о Толстом представляет собой сложный жанр. Это и воспоминания, и записи рассуждений Толстого о разных лицах, включая самого Горького, и философское эссе на тему “Бог и человек”. Михаил Слонимский вспоминал, что в 1919 году, найдя свои старые записки о Толстом, Горький сначала хотел обработать их, но затем “принес их в издательство, бросил на стол и сказал: «Ничего с ними не могу поделать. Пусть уж так и останутся…»”
Слонимскому противоречит Виктор Шкловский: “В 1919 году Горький написал одну из лучших своих книг – «Воспоминания о Льве Николаевиче Толстом». Эта книга составлена из кусочков и отрывков, сделана крепко. Мне приходилось видеть рукопись, и я знаю, сколько раз переставлялись эти кусочки, чтобы стать вот так крепко”. Но и Шкловский впоследствии подтвердил, что кусочки и отрывки эти были в свое время утеряны, а затем найдены.
“Его интерес ко мне – этнографический интерес. Я, в его глазах, особь племени, мало знакомого ему, и – только”. Какая короткая фраза, но это целая отдельная запись, идущая под номером XV.
Сколько в ней обиды!
Он не забыл, как уезжал из Москвы, так и не встретившись с Толстым, в вагоне для скота. Такие вещи не забываются! И хотя Толстой не был ни в чем виноват (уехал в Сергиев Посад отдохнуть от московского шума к князю Урусову), символика порой сильнее рациональных объяснений.
Да, обида! Недаром Горький приводит в своем очерке слова Толстого, сказанные Чехову: “Горький – злой человек. Он похож на семинариста, которого насильно постригли в монахи и этим обозлили его на всё. У него душа соглядатая, он пришел откуда-то в чужую ему, Ханаанскую землю, ко всему присматривается, всё замечает и обо всем доносит какому-то своему богу. А бог у него – урод…”
Ни Бунин, ни Куприн, ни Леонид Андреев не вызвали в Толстом такого мощного духовного отторжения, как Горький. Ну да, старик брюзжал. Поругивал их как писателей. Порой и хвалил, особенно Бунина и Куприна. Однако духовными соперниками они не были. И только за Горьким стоял какой-то “еще бог”, который выглядывал из-за его долговязой фигуры и строил рожи толстовскому “богу в себе”.
“Однажды он спросил меня: – Вы любите меня, А.М.?” “Он – черт, а я еще младенец, и не трогать бы ему меня”.
Тоже случайная запись, когда-то сделанная, а потом потерянная. Однако поверить в то, что до 1919 года, то есть до момента обретения этой записи, Горький не помнил о том, как искушал его великий Лев, невозможно. Такие вещи не забываются!
“Вы любите меня, А.М.?”
В самом вопросе как бы нет подвоха. Любите ли вы меня как человека, как писателя? Но Горький страшно смущен. Дело в том, что он не знает ответа на вопрос: любит ли он Толстого? Боготворит – да. Но любит ли?
“У него удивительные руки – некрасивые, узловатые от расширенных вен и все-таки исполненные особой выразительности и творческой силы. Вероятно, такие руки были у Леонардо да Винчи. Такими руками можно делать. Иногда, разговаривая, он шевелит пальцами, постепенно сжимает их в кулак, потом вдруг раскроет его и одновременно произнесет хорошее, полновесное слово. Он похож на бога, не на Саваофа или олимпийца, а на этакого русского бога, который «сидит на кленовом престоле под золотой липой» и хотя не очень величествен, но, может быть, хитрей всех других богов”.
Закончим фразу Толстого про “бога-урода”. “А бог у него – урод, вроде лешего или водяного деревенских баб”. Вот они и обменялись “богами”.
Впрочем, в другом месте Горький поправляет свою же версию толстовского “русского бога”, хитрого, но не величественного. “Он сидел на каменной скамье под кипарисами, сухонький, маленький, серый и все-таки похожий на Саваофа”. И тотчас из Саваофа Толстой превращается в гнома: “В жаркий день он обогнал меня на нижней дороге; он ехал верхом в направлении к Ливадии; под ним была маленькая татарская спокойная лошадка. Серый, лохматый, в легонькой белой войлочной шляпе грибом, он был похож на гнома”.
Но этому “гному” уступают дорогу сами Романовы:
“У границы имения великого князя А. М. Романова, стоя тесно друг ко другу, на дороге беседовали трое Романовых: хозяин Ай-Тодора, Георгий и еще один – кажется, Петр Николаевич из Дюльбера, – все бравые, крупные люди. Дорога была загорожена дрожками в одну лошадь, поперек ее стоял верховой конь; Льву Николаевичу нельзя было проехать. Он уставился на Романовых строгим, требующим взглядом. Но они, еще раньше, отвернулись от него. Верховой конь помялся на месте и отошел немного в сторону, пропуская лошадь Толстого.
Проехав минуты две молча, он сказал:
– Узнали, дураки.
И еще через минуту.
– Лошадь поняла, что надо уступить дорогу Толстому”.