Приезжают какие-то французские поэты с собственными лакеями, которые моют им их собственные слабые руки.
Приезжают англичанки спросить, не выписать ли им из Индии своих детей, чтобы воспитывать их в советской деревне, которая должна быть очень любопытна.
Но 32 ветра отражены углами льдины, льдина оторвалась от Нижнего Новгорода.
Горький сидит на ней в Неаполе – и пишет полууставом, четко и чисто, о русских, о Волге, о чудаках и лгунах, которые на родине у нас так гениальны.
Сидит перед столом часами, каждый день в одно и то же время.
Гениальный цеховой. Гениальный мастеровой.
Произошедший от собирателей провинциальных анекдотов и от провинциальных гитаристов, так, как паровая машина произошла от чайника.
Сейчас льдина Горького в Неаполе.
На льдине люди.
Из уважения льдина не тает.
По праздникам Горький сам делает на ней, вероятно, пельмени.
Он долго был булочником, и труд сохранил ему на всю жизнь тонкую талию.
Лев Троцкий
О Горьком
Горький умер, когда ему ничего уж больше не оставалось сказать. Это примиряет со смертью замечательного писателя, оставившего крупный след в развитии русской интеллигенции и рабочего класса на протяжении 40 лет.
Горький начал, как поэт босяка. Этот первый период был его лучшим периодом, как художника. Снизу, из трущоб, Горький принес русской интеллигенции романтический дух дерзания, – отвагу людей, которым нечего терять. Интеллигенция собиралась как раз разбивать цепи царизма. Дерзость нужна была ей самой, и эту дерзость она несла в массы.
Но в событиях революции не нашлось, конечно, места живому босяку, разве что в грабежах и погромах. Пролетариат столкнулся в декабре 1905 года с той радикальной интеллигенцией, которая носила Горького на плечах, как с противником. Горький сделал честное и, в своем роде, героическое усилие – повернуться лицом к пролетариату. “Мать” остается наиболее выдающимся плодом этого поворота. Писатель теперь захватывал неизмеримо шире и копал глубже, чем в первые годы. Однако литературная школа и политическая учеба не заменили великолепной непосредственности начального периода. В босяке, крепко взявшем себя в руки, обнаружилась холодноватая рассудочность. Художник стал сбиваться на дидактизм. В годы реакции Горький раздваивался между рабочим классом, покинувшим открытую арену, и своим старым другом-врагом, интеллигенцией, с ее новыми религиозными исканиями. Вместе с покойным Луначарским он отдал дань волне мистики. Памятником этой духовной капитуляции осталась слабая повесть “Исповедь”.
Глубже всего в этом необыкновенном самоучке сидело преклонение пред культурой: первое, запоздалое приобщение к ней как бы обожгло его на всю жизнь. Горькому не хватало ни подлинной школы мысли, ни исторической интуиции, чтоб установить между собой и культурой должную дистанцию и тем завоевать для себя необходимую свободу критической оценки. В его отношении к культуре всегда оставалось немало фетишизма и идолопоклонства.
К войне Горький подошел прежде всего с чувством страха за культурные ценности человечества. Он был не столько интернационалистом, сколько культурным космополитом, правда, русским до мозга костей. До революционного взгляда на войну он не поднялся, как и до диалектического взгляда на культуру. Но все же он был многими головами выше патриотической интеллигентской братии.
Революцию 1917 года Горький встретил с тревогой, почти как директор музея культуры: “разнузданные” солдаты и “неработающие” рабочие внушали ему прямой ужас. Бурное и хаотическое восстание в июльские дни вызвало в нем только отвращение. Он снова сошелся с левым крылом интеллигенции, которое соглашалось на революцию, но без беспорядка. Октябрьский переворот он встретил в качестве прямого врага, правда, страдательного, а не активного.
Горькому очень трудно было примириться с фактом победоносного переворота: в стране царила разруха, интеллигенция голодала и подвергалась гонениям, культура была или казалась в опасности. В те первые годы он выступал преимущественно как посредник между советской властью и старой интеллигенцией, как ходатай за нее перед революцией. Ленин, ценивший и любивший Горького, очень опасался, что тот станет жертвой своих связей и своих слабостей, и добился в конце концов его добровольного выезда за границу.
С советским режимом Горький примирился лишь после того, как прекратился “беспорядок” и началось экономическое и культурное восхождение. Он горячо оценил гигантское движение народных масс к просвещению и в благодарность за это задним числом благословил Октябрьский переворот.