Но единственное, что смущает меня в его последних произведениях, это – огромное число персонажей. В повести “В людях” действуют 87 человек, или даже, кажется, больше, я не досчитал до конца. В прочих книгах, начиная с “Исповеди”, такие же многочисленные толпы людей. То есть не толпы, а просто – количества. Толпа, как нечто единое, спаянное однородной волей, почти никогда не выступает у Горького, хотя не было бы ничего удивительного, если бы современный писатель, в эпоху революций и войн, изобразил в качестве героя – толпу. Горький изображает не толпу, а длинную шеренгу, вереницу одиночек, которые ничем между собою не связаны и проходят, проходят, проходят один за другим. Вначале такое многолюдство возбуждает и радует, но вскоре начинает раздражать. Только что появился один человек, сказал меткое, звонкое, цветистое слово, показал свое курьезное лицо – и провалился сквозь землю: больше мы его никогда не увидим. Они прохожие, и Горький прохожий: он проходит мимо целой вереницы затейливых, забавных, любопытных людей, – посмотрит на каждого торопящимся взором и шагает дальше к другому. Так и построены все его книги, начиная с “Исповеди”: герой ходит по жизни туда и сюда, а перед ним на ходу мелькают всевозможные людишки. Каждого из этих людишек Горький изображает по-гоголевски: две-три черты, и готово! Лица и фигуры людей удаются ему замечательно, но долго всматриваться в них он не умеет, долго жить их скорбями и радостями ему не дано; к долгой дружбе со своими героями он не способен, – его тянет к новым и новым. Оттого-то и происходит, что в его повестях каждое лицо – эпизодическое; живет минуту и заслоняется следующим. Прочтите три последние книги Горького: “Детство”, “В людях” и “Мои университеты” – и спросите себя через несколько дней, кого из персонажей вы запомнили, кто из них живет перед вами? Три-четыре человека, не больше, – остальные перепутались, исчезли бесследно. А между тем каждый был изображен мастерски – и, если бы его не заслонили другие, если бы Горький не пренебрег им так скоро, мы запомнили бы его раз навсегда. И дело не в том, что людей этих слишком много, а в том, что они ничем не связаны между собою – движутся “в порядке живой очереди”, почти не соприкасаясь друг с другом. Судьбы их не сплетены в один узел, как в романах Бальзака, Достоевского, Диккенса. В повестях и романах Горького – и в “Фоме Гордееве”, и в “Троих”, и в “Исповеди”, и в “В людях”, и в “Детстве” – нет никакой центральной главной фабулы, которая подчинила бы себе всех этих людей и людишек. Это целая серия маленьких фабул, кое-как перетасованных на скорую руку. Эти маленькие фабулы – тоже прохожие. Одно событие не растет из другого, а просто событие идет за событием и каждое проходит бесследно: вы можете читать книгу с начала, с середины, с конца, это все равно, в ее фабуле нет ни развития, ни роста. В этом величайшая слабость Горького. Оттого-то его романы и повести – за исключением “Детства” – при всех своих великих достоинствах, скоро утомляют читателя и, несмотря на свои яркие краски, производят впечатление тусклое. Горький думает, что достаточно поставить в центре повести “человека, ищущего правды”, чтобы эта бессвязная цепь эпизодов и лиц, которыми загромождены его повести, приобрела и порядок, и смысл. Нет, этого мало. Нужно всматриваться в людей не только с беглым любопытством прохожего, но с любовью, долго и взволнованно, не перепрыгивая глазами с одного на другого. Влюбленно, сосредоточенно, изо дня в день, из года в год. Толстой следит за Наташей, за Китти. Каждое, самое малое событие их жизни – для него так же торжественно и значительно, как и для них самих. Он переживает их жизнь как свою. А для Горького все – посторонние, все как в кунсткамере: полюбуется, посмотрит – и дальше!
Он проповедует жалость – “потому что в России без жалости нельзя”, – но сам жалеет тоже мимоходом: пожалеет, приласкает – и дальше! На длительную любовь неспособен. Вследствие этого неумения всмотреться в человека до конца он, при всех своих художественных силах, так и не создал ни одного характера, типа. У него нет ни Хлестакова, ни Обломова, ни Мити Карамазова, ни даже Расплюева. Фома Гордеев – не живой человек, а ходячий вопросительный знак. Ходит по жизни и спрашивает: что есть жизнь? чего мне надо? как жить? зачем люди живут? Весь он исчерпан на первых же двух страницах, – и все дальнейшие его появления перед нами не прибавляют к его образу ни единой черты. После “Фомы Гордеева” Горький сам увидел, что длительное проникновение в человеческую душу ему не дается, и стал живописать на ходу тысячи всевозможных людишек, с разнообразными носами, глазами, усами; но после того, как эти усы и носы промелькнули перед вами, вы остаетесь к ним так же равнодушны, как к тем, которых вчера наблюдали на Невском.