Читаем Горький хлеб полностью

Когда Захарыч закончил свою быль, Болотников поднялся с лавки и, помрачнев лицом, заходил по зыбким половицам.

— Мамон — зверь. Он стрелу кидал. А князь Шуйский — иуда.

— Истину речешь, Иванка. Хошь смерды мы и не нашим мужичьим умишком до всего дойти, но грамотки все явственно обсказали. Поди, за каждый бы столбец князья по сотни рублев отвалили.

— За рублем погонишься — голову потеряешь, Захарыч. Как прослышат князья, что мужик-смерд их тайну ведает — ну и молись богу. В железа закуют, а то и в подклет к медведю бросят.

— Праведны твои слова, Иванка. Боярские повадки народу ведомы. Кабы князя Шуйского да Мамона на казачий круг вытащить. Там ворам, душегубам и изменщикам особый суд. К пушке привяжут да фитиль приложат — бах — и нет раба божьего. В Диком поле завсегда без топора и плахи обходились…

Возле бани послышались шаги. Пахом поспешно сунул ларец под лавку. Из предбанника просунул густую бороду в дверь Исай.

— Чего впотьмах сидите? Подь во двор, Иванка, дело есть, — сказал и снова зашагал к избе.

— Отцу о грамотках умолчим. Непошто ему в подметные письма встревать. Не до того ему нынче. А ларец припрячь. Мыслю, он еще нам сгодится, высказал Болотников и вышел из мыленки.

<p>Глава 23</p><p>КАРПУШКА</p>

По липкой, разбухшей от дождей дороге брел мужичонка с холщовым мешком за плечами. Когда подвода с Болотниковым и Афоней Шмотком поравнялась с прохожим, он сошел на межу, снял дырявый войлочный колпак и молча поклонился.

Иванка натянул поводья, остановил лошадь и пожалел путника.

— Садись на телегу, друже.

— Благодарствую, милостивец. Притомился я малость.

Мужичонка — худ, тщедушен, жидкая сивая бороденка клином, лицо постное, скорбное. На нем заплатанный армячишко, потертые пеньковые порты и лапти размочаленные.

Афоня — в заплатанной рубахе под синим кушаком — подвинулся, вгляделся в прохожего и сразу же взял его в оборот:

— Не ведаю тебя. Откуда путь держишь? С Андреева погоста што ли?

— Поместные мы. Дворянина Митрия Капусты. Из Подушкина бреду к мельнику Евстигнею. Меня же Карпушкой кличут.

Афоня присвистнул, крутнул головой.

— Далеконько зашел. А свой-то мельник што?

— С него Митрий недоимки батогами выколачивает.

— За что же его, голубу?

— Деревенька у нас бедная, а Капуста вконец поборами задавил. Петруха-то господину хлебушек задолжал. Да откель его взять-то? У мельника самого двенадцать ртов.

Афоня завздыхал, языком зачмокал, а Болотников спросил:

— Как с севом управились?

— Худо, милостивец. Хлебушек еще до пасхи приели. Митрий Флегонтыч шумит, бранится, мужиков батогами бьет. А кой прок. Нет у крестьян жита. Запустела пашня, почитай, и не сеяли. Мужики разбредаются, ребятенки мрут. Вконец обнищала деревенька, — горестно промолвил Карпушка.

— А пошто к мельнику нашему?

Мужичонка покосился на страдников, мешок к себе придвинул.

— Чего жмешься? Чать, не золото в мешке-то, — ухмыльнулся Афоня.

— Шубейку из овчины мельнику несу, православные, — признался Карпушка. — Ребятенки есть просят. Святая троица на носу. Норовил в деревеньке продать. Не берут мужики, за душой ни полушки. Может, пудика три отвалят на мельнице-то вашей.

— Там отвалят. Либо денежку дадут, либо в рыло поддадут. Хлебушек завсегда в почете, — промолвил Афоня и ударился в словеса. — Слышали? В Москве купцы за четверть ржи по двадцать алтын дерут. У-ух, зверье торговое! Помню, бывал я годков пять назад в хлебном ряду на Ильинке в Китай-городе. Сидит, эдак, купчина-ухарь в своей лавке, борода веником, пудовым безменом на посадских трясет, глотку дерет: «Задарма отдаю, окаянные! Пошто лавку стороной обходите. Сдохнете, ироды!» У меня за душой ни гроша, а к купчине подошел…

Болотников, посмеиваясь, слушал Афоню о том, как он сумел с пустой мошной одурачить свирепого торговца на потеху слободских тяглецов[47].

Мельница — в верстах трех от села Богородского, на холме, за господской нивой. Послал Иванку отец. Наказал привезти муки бортнику Матвею да попросить в долг три чети зерна.

Вправо от дороги, верст на пять, тянулась мимо княжья пашня, покрытая ярким зеленым ковром озими.

Влево — пестрели жухлой прошлогодней стерней и сиротливо уходили в даль, к темному бору, нетронутые вешней сохой, разбухшие от дождей яровые крестьянские загоны.

«Уходит время. У князя уже озимые на пять вершков поднялись, а наши загоны впусте лежат. Велика святорусская земля, а правде на ней места не сыщется», — мрачно раздумывал Болотников, посматривая на несеянное, зарастающее чертополохом крестьянское поле.

Передние колеса телеги по самые ступицы погрузились в глубокую, наполненную жидкой грязью колдобину. Афоня ткнулся лицом в широкую Иванкину спину и поспешно ухватился за малую кадушку, едва не вывалившуюся на дорогу.

— Балуй, Гнедок, — сердито погрозил кулаком лошади Шмоток и, приподняв крышку, запустил руку в кадушку, вытащив из нее золотистого линя.

— Добрая рыба, хе-хе!

— А крапивы пошто в кадушку наложил, милостивец? — полюбопытствовал Карпушка.

Афоня хитровато блеснул глазами.

Перейти на страницу:

Все книги серии Иван Болотников

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза