— Хороша матушка Русь, Иванка. И красотой взяла, и простор велик, но волюшки на ней нет. Везде мужику боярщина да кнут господский. ‑ Захарыч распахнул сермягу, поправил шапку на голове, вздохнул и продолжал раздумчиво, с болью в сердце. ‑ Кем я был прежде? Нищий мужик, полуголодный пахарь. Потом и кровью княжью ниву поливал, последние жилы тянул. Все норовил из нужды выбиться да проку мало. В рукавицу ветра не изловишь. Сам, поди, нашу жизнь горемычную видишь. Хоть песню пой, хоть волком вой. Как ни крутись, а боярского хомута мужику на Руси не миновать.
Пахом откинулся на свои длинные руки и высказал проникновенно:
— А в степях широких живет доброе братство. Вот там раздолье. И нет тебе ни смердов, ни князей, ни царя батюшки. Казачий круг всем делом вершит по справедливости и без корыстолюбия. В Диком Поле мужик свою покорность и забитость с себя словно рыбью чешую сбрасывает и вольный дух обретает. И волюшка эта ратная дороже злата‑серебра. Ее уже боярскими цепями не закуешь, она в казаке буйной гордыней ходит да поступью молодецкой. Э‑эх, Иванка!
Захарыч поднялся на ноги, обнял Болотникова за плечи и, забыв о гончарных делах, еще долго рассказывал молодому крестьянскому сыну о ратных походах, о казачьей правде и жизни вольготной. А Иванка, устремив взор в синюю дымку лесов, зачарованно и жадно слушал. Глаза его возбужденно блестели, меж черных широких бровей залегла упрямая складка, а в голове уже носились неспокойные дерзкие мысли.
— Не впервой, Захарыч, от тебя о вольном братстве слышу. Запали мне твои смелые речи в душу. Вот кабы так всех мужиков собрать воедино да тряхнуть Русь боярскую, чтобы жить без княжьих цепей привольно.
— Нелегко, Иванка, крестьянскую Русь поднять. Нужен муж разумный и отважный. Вот ежели объявится в народе такой сокол, да зажжет тяглецов горячим праведным словом, тогда и мужик пойдет за ним. Артель атаманом крепка… Вот послушай о нашем кошевом тебе поведаю. Эх, удалой был воитель…
Вековой бор на крутояре то гудит, то на миг затихает, словно прислушиваясь к неторопливому хрипловатому говору рыжебородого бывалого казака.
А среди густого ельника крался к вершине могутный чернобородый мужик. В суконной темной однорядке[41], за малиновым кушаком ‑ одноствольный пистоль, за спиной ‑ самострел. Ступает тихо, сторожко. Поднялся на взгорье, смахнул рукавом однорядки пот со лба, перекрестился. Раздвинул колючие лапы, чуть высунул из чащобы аршинную цыганскую бороду и недовольно сплюнул под ноги.
"Тьфу, сатана! Да тут их двое. Пахомка с Исайкиным сыном притащился. Этот тоже с гордыней, крамольное семя. Прихлопнуть обоих и дело с концом, чтобы крестьян не мутили".
Мужик вытаскивает пистоль из‑за кушака и прицеливается в широкую костистую спину Пахома. Но волосатая рука дрожит, и все тело в озноб кинуло.
"Эк, затрясло. Чать, не впервой на себя смертный грех принимаю", мрачно размышляет незнакомец и, уняв дрожь в руке, спускает курок. Осечка! Свирепо погрозил пистолю кулачищем и снова возвел курок. Но выстрел не бухнул над взгорьем. Мужик чертыхнулся:
"У‑у, дьявол! Порох отсырел. Везет же Пахомке".
Мужик зло тычет пистоль за кушак и тянется за самострелом. Натягивает крученую тетиву и спускает стрелу с каленым железным наконечником.
Стрела с тонким свистом пролетела над самой головой Пахома и впилась в корявый темно‑красный ствол ели.
Пахом изумленно ахнул и дернул Болотникова за рукав.
— Ложись, Иванка. Ушкуйник[42]!
Иванка опустился возле Пахома в траву и, не раздумывая, предложил:
— Из самострела бьют. Их мало, а может, и вовсе один. Иначе бы ватажкой налетели. Из ельника стрелу кидает. Ползем в обхват. Только спешно ‑ уйдет лихой человек.
Захарыч согласно кивнул бородой, предостерег:
— Мотри не поднимайся. Могут и насмерть зашибить. Иванка вытащил из плетеного туеска охотничий нож и, низко пригнув голову, пополз к ельнику.
А в памяти невольно всплыли некогда высказанные слова отца: "В лес идешь ‑ не в поле соху таскать. Нож прихватывай. Там зверья тьма тьмущая, а его голой рукой не ухватишь". Батя прав. Но тут почище зверя кто‑то лютует, ‑ помрачнев, раздумывал Болотников.
Разбойный мужик, разгадав замысел страдников, закинул за плечи самострел и, ссутулившись, поспешно нырнул в чащу.
Иванка, услышав торопливые, удаляющиеся шаги и треск сухого валежника по ту сторону крутояра, поднялся во весь рост, махнул рукой Захарычу.
— Ушел, лихоимец.
Пахом еще некоторое время продолжал лежать на земле, затем поднялся и подошел к Болотникову. Иванка встал возле старой развесистой ели, ткнул пальцем на горицветы.
— Отсюда стрелял ушкуйник. Видишь ‑ трава примята и шишки раздавлены. Видать, грузный был человече.
Захарыч только головой крутнул:
— Однако разумен ты, Иванка. И отваги отменной и сноровки тебе не занимать. Где ратное дело постиг? Я старый воитель, и то разом все не смекнул.
Болотников пожал плечами, прислушался. Но шорох затих. Лихой человек, видимо, уже спустился с крутояра, и теперь его надежно укрывал дремучий бор.