Напротив, все основательное не нравилось ему. Они с Бариновым на рыбном промысле познакомились с семейством раскольников или даже сектантов, «вроде „пашковцев“». «Во главе семьи, — писал потом Горький, — хромой старик 83 лет, ханжа и деспот; он гордился тем, что: „мы, Кадочкины, ловцы здесь от годов матушки царицы Елисаветы“. Он уже лет 10 не работал, но ежегодно „спускался“ на Каспий, с ним — четверо сыновей, все — великаны, силачи и до идиотизма запуганы отцом; три снохи, дочь — вдова с откушенным кончиком языка и мятой, почти непонятной речью, двое внучат и внучка лет 20-ти, полуидиотка, совершенно лишенная чувства стыда. Старик „спускался“ потому, что „Исус Христос со апостолами у моря жил“, а теперь „вера пошатнулась“ и живут у морей „черномазые персюки, калмыки да проклятые махмутки — чечня“. Инородцев он ненавидел, всегда плевал вслед им, и вся его семья не допускала инородцев в свою артель. Меня старичок тоже возненавидел зверски. <…> Баринов, лентяй, любитель дарового хлеба, — тоже „примостился“ к нему, но скоро был „разоблачен“ и позорно изгнан прочь».
И вновь мы имеем дело с особым «углом зрения» Горького. Ведь семья староверов, описанная им, может быть увидена и совсем иными глазами. Мощный старик, глава семейства, одного слова или взгляда которого трепещут сыновья, «великаны», прекрасные работники. Три снохи, которых автор никак не отмечает, наверное, из-за их скромности и незаметности для посторонних. Двое внуков, помогающих отцам, и больная, несчастная внучка, «крест» для большой семьи. Но «угол зрения» Горького в данном случае, скорее, совпадает с «углом зрения» Баринова, который ему хотя и неприятен, но с которым «легко». Как с Гурием Плетневым. Как с бабушкой Акулиной.
С ними «легко», а вот с дедушкой Василием и этой крепкой староверческой семьей неприятно.
Но главное, нигде нет «Человека».
«…в пустыне, увы не безлюдной».
Эти слова Горький напишет во время революции в «Несвоевременных мыслях». Это было его постоянным духовным переживанием.
Положительный человек
Встреча с Владимиром Галактионовичем Короленко стала для Алексея едва ли не первым опытом исключительно позитивного общения с человеком, который стоял неизмеримо выше его и в социальном, и в литературном, и в «умственном» плане. Короленко был первым, от которого Пешков не «отчалил», как от бабушки. Смурого, Ромася и других. Он с некоторым изумлением для себя вдруг понял, что существуют на свете люди, которые, не вторгаясь в твою душу, способны
Это еще не «Человек». Но и не «люди» в отрицательном смысле. Они как «оазисы» в духовной пустыне. Напиться воды, омыть душевные раны. И уходить дальше, но набрав с собой воды.
Вторым «оазисом» среди людей для Горького стал его дальний родственник, нижегородский адвокат А. И. Ланин, которому он с благодарностью посвятит первый выпуск своих «Очерков и рассказов» в 1898 году.
Вернувшись из ссылки в январе 1885 года, Короленко поселился в Нижнем Новгороде, где прожил до января 1896-го.
Нет, все-таки Ромась, бродяжья душа, стал для Пешкова спасителем, а не искусителем! Ромась вытащил его из безнадежной казанской ситуации. Он написал о нем Короленко. Поэтому когда Пешков явился к Короленко с визитом, тот уже знал о нем. Впрочем, и так бы не прогнал.
И все-таки важно — всякий провинциальный писатель это хорошо знает и чувствует — когда о тебе что-то уже знают.
Но прежде представим себе состояние Пешкова, когда он покидал станцию Крутая, направляясь к Толстому. Во-первых, он сжигал за собой мосты, так как взял расчет, строптиво отказавшись от бесплатного билета в любой конец. Во-вторых, с упомянутой выше Басаргиной, дочерью начальника станции, у него «что-то» было. «Между мной и старшей дочерью Басаргина возникла взаимная симпатия…» — писал он позже. А вот с ее отцом отношения были напряженные. В 1899 году Горький все еще переписывался с Басаргиной, жившей уже в Петербурге. «Будете писать Вашим, поклонитесь Захару Ефимовичу. Я виноват перед ним: когда-то заставил его пережить неприятные минуты…» В другом письме к ней того же года он писал: «Я все помню, Мария Захаровна. Хорошее не забывается, не так уж много его в жизни, чтобы можно было забывать…»
Однако в 1889 году на Крутую он возвращаться не собирался и вообще покидал это место с душой, отравленной очередной раз ненавистью к «людям». «Уходя из Царицына, я ненавидел весь мир и упорно думал о самоубийстве (опять думал! — П. Б.); род человеческий — за исключением двух телеграфистов и одной барышни — был мне глубоко противен».
Вот с каким настроением он пришел просить у Льва Толстого землю. Вот с каким настроением он залезал в вагон «Для скота», чтобы отправиться в родной Нижний Новгород. Вот с каким настроением он шел к Короленко.