Так что статья Горького 1922 года «О русском крестьянстве» была не актом прощания с Россией, а залогом возвращения, свидетельством твердой веры в то, что большевики — при всех их безусловных и страшных пороках — единственная сила, способная справиться с изначальной дикостью и зверством родины.
В 1923 году Горький чувствует, что овладел новой лапидарной прозаической манерой настолько, чтобы осуществить свою давнюю мечту — так сказать, правильно переписать «Фому Гордеева». Его занимает попытка показать несколько поколений русской купеческой семьи, богатой и процветающей, а также объяснить, почему такая семья не может быть опорой стране и рано или поздно развалится. «Коротко написать большой роман», как формулировал он в письмах, — его давняя мечта. «Дело Артамоновых» было попыткой создать русских «Будденброков» — и одновременно последней пробой сил перед главной работой, многотомной эпопеей о двух русских революциях, о которой Горький мечтал с восемнадцатого года.
Часть четвертая
ПЛЕННИК
1
Прежде чем печатать «Дело Артамоновых», Горький опубликовал — сначала по-французски, в «Меркюр де Франс», а потом по-русски, в альманахе «Ковш», — последний свой рассказ, или по крайней мере последний шедевр в этом жанре. Это «О тараканах», тематически примыкающий к циклу «Рассказы 1922–1924 годов», и написан он на вечную горьковскую тему, сформулированную в одной из его записей 1918 года: «Жить похоже на людей — скучно, а непохоже — трудно». И герой этого рассказа, Платон Еремин, томим все той же вечной скукой горьковских героев (к сожалению, сама эта скука в художественном описании скучна, и никакого выхода из нее нет — разве что в эксцентриаду, в полусумасшествие, как это случилось в рассказе «О тараканах», где как раз тараканы и олицетворяют вечную русскую провинциальную тоску).
«Все жили скучно. Неинтересно живут приказчики с их тревожной, суетливой беготней за швейками. Неужели не скучно жить первому тенору с его фальшивым перстнем? От скуки дворник Федор ежедневно играет в карты с поваром адвоката Интролигатина, адвокат же каждую ночь уходит в клуб играть в карты. Если б жизнь была интересна, никто не играл бы в карты. Все более тягостно он чувствовал эту всюду, как дым, проникающую скуку, но не мог понять, чего он хочет, и не пробовал искать, где скрыто интересное, не похожее на то, чем заняты все люди».
Этот человек, Платон Еремин, очень похож на прочих горьковских чудаков — и на самого Горького, томимого той же скукой, — так что недоумевающий читатель, знакомый уже с этим полубезумным типажом по рассказу «Голубая жизнь», вправе спросить: зачем снова и снова описывать одних и тех же чудаковатых часовщиков, скучных докторов, распутных горничных, скупцов, купцов, всю русскую жизнь, сводимую к одному бесконечному Окурову? Однако рассказ «О тараканах» проливает свет на причины удивительного горьковского упорства, с которым он продолжает фиксировать увиденное, населять свои рассказы и романы бесчисленными, хотя и трудноразличимыми героями. Каждый заслуживает того, чтобы о нем рассказали. Весь рассказ «О тараканах» — попытка придумать биографию случайно увиденному мертвецу: «Разумеется, вполне возможно, что «нездешний» человек, умерший «на ходу», не тот, о котором я рассказал; что он не так жил, не так чувствовал и думал. Но все существует лишь для того, чтоб о нем было рассказано. И совершенно недопустимо, чтоб какой-то человек валялся мертвым ночью, у камня, на берегу лужи, и чтоб поэтому нельзя было ничего рассказать».
В этом смысл инвентаризации, которой Горький подвергает мир, и Россию в особенности: рассказать, не дать кануть бесследно — уже значит наделить хоть каким-то смыслом. А другого смысла, может быть, и нет. Автор мучительно тяготится грузом полуслучайных, хаотических сведений — но никуда не может сбежать с добровольной каторги протоколирования, фиксации жизней, от которых ничего больше не останется: «Отчаянно много знаю я анекдотов. Я оброс ими, точно киль корабля моллюсками, и это мешает мне плыть к совершенной истине так быстро, как я хотел бы. Истина же необходима мне: как всякий уважающий себя человек, я хочу быть похороненным в приличном гробе».
Жаль только, что истина — в том числе и художественная — представлялась ему лишь приличным гробом, лишь очередной выдуманной условностью: в сущности, рассказ ведь еще и о том, что истина недостижима, что правды об умершем никто никогда не узнает, как не знаем мы ее и о себе самих. Эта вполне релятивистская, но в чем-то весьма человечная мысль послужила толчком для многих европейских романов, выросших из горьковского приема — из реставрации анонимной биографии; так сделан чапековский «Метеор» — один из лучших чешских романов, так же придуман роман Майкла Ондатже «Английский пациент», прославившийся благодаря оскароносной экранизации. Рассказ — в особенности поэтическая вступительная часть, где и формулируется художественная задача, — сильно повлиял на европейскую прозу; в России его мало кто заметил.
2