Приговаривая: «Ох, деточка, да ляжет твоя немочь на мои плечи!» – она прямо с порога направилась в мою сторону. Минута – и все домочадцы высыпали во двор с такой скоростью, словно мне угрожала чума. До меня она так и не дошла. Ее схватили и погнали прочь. Напрасно я звал ее, на меня просто не обратили внимания. Билкис повалилась на землю, запричитала, что это все Шавис, а на ней греха нет, умоляла ее отпустить. Но на подмогу Джафару подоспел дядюшка, и вместе они подхватили кормилицу с земли, вышвырнули за порог и заперли дверь на засов. С улицы несся ее плач, Рогайе все еще ругалась, повторяя: «Ох, бесстыжая», а мои сестры в нарядных платьях застыли на краю бассейна, и их отражения подрагивали в воде. Мне словно бы снился сон, вроде того, про голубятню. Но у порога еще лежала старая туфля, упавшая с ноги Билкис, а с улицы доносились ее стоны, и я понял: нет я не сплю, все так и есть.
Дядюшке, который подошел ко мне, я сказал: «Уйди!» А когда мама принесла в тонкостенной, начищенной до блеска медной чашке питье со льдом, я оттолкнул чашку так, что она перевернулась. Доктор протянул мне градусник, я его отшвырнул. Доктор, разозлившись, спросил, в чем дело. Тогда ему на ухо объяснили, и он сердито пробормотал сквозь зубы: «Вот бесстыжая!» Билкис с того дня ни разу не переступала порога нашего дома. И я больше никогда и ничего о ней не слышал.
Лето кончилось. Моя лихорадка прошла, озноб не возвращался, и я постепенно окреп. А потом начался учебный год, и мы опять стали ходить в школу. В первый же день, идя обычной дорогой, мы увидели, что базар и дома вокруг него ломают кувалдами. Стены были сплошь порушены, а на уцелевших крышах колыхались на ветру красные тряпки. Потолки осели, в комнатах сквозь стекла закрытых окон виднелись на полу куски обмазки, осыпавшейся с глинобитных крыш. В некоторых домах не осталось дверей, и от порога зияли лишь пустые провалы. Кое-где продолжали жить люди. В одном дворе соорудили убежище из ковра и покрывал, в другом – из циновок. У обмелевших хаузов попадались женщины, занятые стиркой. Среди куч строительного мусора на покрытых пылью ветках померанцев все еще блестели глянцевые плоды. И без перерыва стучали кувалды, сыпалась штукатурка, падал битый кирпич. Мы шли. Дядюшка объяснил мне, что на месте базара собираются строить большую фалаку [9] и подводить к ней со всех сторон широкие улицы. Я спросил, что такое фалака. Он не знал. Я спросил, для чего она. Этого он тоже не знал. Мы продолжали идти.
Когда мы пришли в школу, выяснилось, что там серьезные перемены.
В прошлом году, посреди учебного года, инспектор, который приходился братом директору, умер, и учителями стал заведовать новый инспектор. Он был шейхом, носил чалму, но, войдя в школу, скатывал чалму и абу в сверток и только после этого представал перед классом: кербельская печатка на шнурке, повязанном вокруг лба [10], сливовый прут в руке, недобрые смеющиеся глаза и жесткий выговор – «к» он произносил с сильным нажимом, почти как «кх». В прошлом году шейх был нашим учителем и, кроме того, заменял покойного инспектора. Однако теперь, в первый раз придя в школу, мы узнали, что взяли нового учителя шестого класса, который одновременно будет инспектором. Шейх, понятно, переживал, да и злился тоже. Он даже заявил, что больше не придет в школу. А новый учитель, ко всему прочему, оказался дервишем, со здоровенными пышными усами. Так что добавилась еще и общая нелюбовь шейхов к дервишам. В конце концов директор распорядился, что, во-первых, шейх получит повышение, перейдет работать в «среднюю школу» и будет преподавать в пятом классе, то есть опять в моем, и, во-вторых, он освобождается от хлопотной должности инспектора.
Наш с шейхом переход в среднюю школу выразился в том, что мы, то есть пятый класс, расстались с уголком двора и перешли в конец школьного сада. Сначала для нас натянули тент, и в первые недели осени мы на уроках прислушивались к голосу ветра, заплетающего ветки сосен, смотрели, как тихо, неслышно падают листья, возятся в пыли вороны и семена кленов, похожие на стрекозиные крылья, вертясь волчком, несутся к земле. Позже, с наступлением холодов, нас перевели в оранжерею. Три стены в ней были сплошь застеклены, а внутри, по всем четырем сторонам, ступеньками стояли горшки герани и еще кадки с сиренью и лимонным деревом. Там поставили скамейки, и мы, окруженные горьковато пахнущей геранью, казались какими-то инородными особями, изучающими грамматику и стилистику, а также дроби, проценты, пропорции и плюс к тому геометрию, географию и историю.