- Не надо давать такого слова, Феликс. Я привыкла, что ты всегда говоришь правду. А она жестока. И это очень хорошо. А мне было бы еще лучше, если бы ты сейчас уехал. Ты сердишься? Хорошо, не уезжай. Просто я не хочу, чтобы ты видел все. Твой Антек Росол, говорят, очень любил красные гвоздики, ему друзья приносили гвоздики, когда навещали в больнице, перед тем, как он... Я расспрашивала - отчего ты его так помнишь... Я тоже очень люблю красные гвоздики. Как мало людям отпущено для счастья, а самое страшное - никто из нас не знает, когда наступит черта. Слава богу, что моя черта - первая. Ох, просто беда, Феликс, с этим проклятым "слава богу". Ты ведь не терпишь, когда его поминают...
- Рассказать тебе, как мы с братьями играли в волшебный клад?
- Не надо. Я плакать стану, Феликс. Как же мне отдать тебе мою любовь, родной? Как страшно уносить с собою любовь - так ее мало на земле и так нужна она тем, кто остается...
- Юленька, послушай меня...
- Я слушаю.
- Когда мне было очень плохо в тюрьме и лекарь сказал, что я не жилец, я заставил себя стать комком, понимаешь? Я сел на койке и собрал всего себя в кулак. Я сказал себе: "Ты нужен другим, поэтому ощути всего себя, свое тело и болезнь в нем, и обрати свой гнев против этой проклятой, маленькой, затаенной болезни и заставь ее испугаться тебя". Понимаешь? И я заставил ее испугаться. Сделай так же, Юленька, ласка ты моя нежная...
- Феликс, - женщина улыбнулась слабо и по-взрослому снисходительно, - но ведь ты - Дзержинский. Таких очень мало на земле. Потому одни тебя очень не любят, а другие так любят, что слов нет как выразить. Ты ведь и сам не понимаешь того, что ты - Дзержинский. А если б понял - я б тебя не полюбила. Женщина любит того, кто себя отдает, - тогда она ощущает свою нужность. Пророк только потому пророк, что заставляет верить в себя, вот его и боятся. Феликс, когда тебе будет очень плохо, пойди в концерт, на Девятую симфонию, ладно?
Бетховенская музыка была огромной, всеохватывающей, но не отделяющей себя от тех, кто ее слушал. Умение отдавать - талант сильных.
На людях плакать невозможно. На людях - это когда приезжают в горы, в санаторий к умирающей Юле его товарищи. А здесь, в концерте, где тысячи, - ты принадлежишь самому себе, и можно плакать - беззвучно, схватившись пальцами за красный бархат кресла; здесь до тебя никому дела нет, потому что все пришли со своим, Бетховен-то каждому отвечает. Сиди и плачь. Тут можно, Дзержинский. Тут надо. Завтра глаза твои должны быть сухими: в твои глаза смотрят и враги и друзья. Ни те, ни другие не имеют права увидеть в твоих глазах слезы. Одним они покажутся слабостью, другим - неверием. К твоим глазам очень присматриваются, потому что ты - Дзержинский. 4
- Феликс!
Дзержинский не сразу понял, что это его зовут, - привык к "Юзефу". Феликсом его звала Юлия; только на женский голос он откликался, только этот голос хотел сейчас слышать.
- Феликс!
Дзержинский обернулся: навстречу ему бежал Сладкопевцев, чуть поодаль стоял худенький, похожий на мальчика-воробушка Иван Каляев рядом с поджарым лысым, крупнолицым человеком в тяжелом английском костюме.
- Феликс, здравствуй! Как рад я тебя видеть!
- Здравствуй, Миша, здравствуй!
- Пойдем, я тебя познакомлю с нашими. Откуда ты? Надолго? Что бледный болен?
- Нет, нет, здоров. А откуда ты? - спросил Дзержинский, стараясь улыбаться, но подумал, что улыбка, видно, вымученная у него, а потому может показаться жалкою.
- Из Парижа, вот собираемся на... - Сладкопевцев внезапно и неловко оборвал себя: - Ты знаком с товарищами?
Каляев шагнул навстречу Дзержинскому:
- Здравствуй, Феликс, сколько лет, сколько зим...
- Здравствуй, Янек, рад тебя видеть.
Савинков поклонился молча, заметив:
- По-моему, мы встречались с вами во время этапа в Вологду и Вятку. .V^vuy .-:
- Борис Викторович?
- Именно.
- Мне лицо ваше знакомо.
- Иван назвал вас: вы - Дзержинский?
Каляев - со своей обычной детской, застенчивой улыбкой - пояснил:
- Борис меня иначе как "Иваном" не величает.
- "Иван" - это категорично, мужицкое это, а в "Янеке" много детского, заметил Савинков.
- И хорошо, - сказал Дзержинский, - детскость - это чисто.
- В нашем деле не детскость нужна, а твердость, - возразил Савинков.
- Ребенок бывает порой тверже взрослых: те умеют, когда надо, отойти в сторону или изменить слову.
- Это - философия, - поморщился Савинков, - а я не люблю философствовать. Хотите к нам присоединиться? Мы поужинать собрались. Славно посидим.
- Нет, спасибо. У меня дела.
- Пойдем, Феликс, - попросил Сладкопевцев, - вспомним, как через Сибирь бежали, Борис стихи почитает, Янек расскажет что-нибудь, пошли!
Дзержинский представил себе номер в пансионате мадам Газо, маленькое окошко под потолком, чуть не тюремное, смотреть в которое можно, лишь став на тоненький, скрипучий стул, да и то одни черепичные крыши видны; ужасное, чуть не во всю стену зеркало, в котором постоянно, где бы ты ни был в комнатке, краем глаза упираешься в свою спину, лицо, руки - в свое одиночество.
- Пошли, - сказал Дзержинский.
Савинков предложил поужинать в "Бретани".