Мы доехали до зубчатой крепостной ограды, потом, через несколько скважень, которые называются улицами, протеснились до последнего двора сардаря. Не знаю – что тебе сказать об его хоромах? Нет ничего целого, притом столько кривизны, поворотов, переулков, пристроек, надстроек, входов, проходов, узких, сумрачных и вовсе мрачных, что толку не доберешься. В преддверии, род кануры, и на площадке перед ним толпилась тьма любопытных; их наружность, ужимки, платья – всё это похоже на вход в маскерад. Взошли в приемную; она должна быть очень хороша для персидских глаз: велика, пол устлан дорогими, узорчатыми коврами, и потолок, и весь зал росписан многими японскими узорами; слева ставни занимают всю продолговатую стену: в них цветная слюда перемешана с резьбою и с наклейными коймами – это окна. Прямо против входа камин; в правой, тоже длинной, стене выемка в полукружие, в котором выпуклый потолок представляет хаос из зеркальных кусков, и там камин. На всех стенах, в два ряда, один над другим, картины, – похождения Ростома, персидского великана сумраков, которого Малькольм вклеил в свою историю. Я имел время на всё это уставить мой лорнет, потому что нашего сардаря еще не было. Хан, сын его, в красной шубе, подогнувшимися коленами сидел на отцовском особенном ковре возле камина, что против входа. Он делал нам обыкновенные вопросы о здоровьи высоких особ. Потом все в пояс поклонились входящему сардарю. Тьма народу высыпала за ним. Он, взявши за руку Мазаровича, сказал ему, что познакомился с нами, его мирзами, потом с тремя детками уселся в угол на своем месте. Сын его стал у притолки с прочими приближенными чиновниками, брат сардаря сидел по другую сторону камина, мы к окну на приготовленных для нас стульях, всё прочее благоговело, стоя в глубоком молчании. Он сделал те же вопросы, что сын его; подали кальян, чай с кардамоном. На головах несли огромные серебряные подносы с конфектами; несколько подносов со множеством сластей поставили перед нами. Сардарю прислуживали на коленах. Конфекты совсем для меня нового рода, однако превкусные; я около них постарался. Между тем разговор происходил о походе Алексея Петровича в Чечню и в Дагестан, о путешествиях нашего государя по Европе для утверждения повсеместного мира. Не помню, право, при каком случае он Вену перепутал с Венециею…[45]
Третьего дня, 7-го, мы отправились из Эривани, сегодня прибыли сюда; всего 133 1/2 версты. Не усталость меня губит, – свирепость зимы нестерпимая; никто здесь не запомнит такой стужи, все южные растения померзли. Притом, как мне надоели все и всё! Прав Шаховской, – скука водит моим пером; не мудрено, что я тебе сообщу ее же! Нет! нынешний день не опасайся ничего: ложусь спать с одним воспоминанием о тебе!
Сейчас думал, что бы со мною было, если бы я беседой с тобою[46] не сокращал мучительных часов в темных, закоптелых ночлегах! Твоя приязнь и в отдалении для меня благодеяние. Часто всматриваюсь, вслушиваюсь в то, что сам для себя не стал бы замечать, но мысль, что наброшу это на бумагу, которая у тебя будет в руках, делает меня внимательным, и всё в глазах моих украшает надежда, что бог даст свидимся, прочтем это вместе, много добавлю словесно – и тогда сколько удовольствия! Право, мы счастливо созданы.