Потом Алексею довелось размечать цилиндр, золотники и несколько дышел для заводской «кукушки» — маленького, без тендера, паровозика. Это был 9П-782. Алексея и теперь потянуло проследить, куда ушли размеченные им части. После работы он бегал на сборку и смотрел. Паровозик отремонтировали. Деловито сопя и звонко покрикивая, он опять начал сновать по гигантскому заводскому двору, то толкая перед собой огромные, пышущие зноем ковши с расплавленным чугуном от домны к мартеновскому, то уволакивая в отвал ковши со шлаком. Кургузый паровозик этот казался Алексею необыкновенно красивым, а пронзительный свисток его самым звонким и приятным. Каждый раз, увидев свой 9П-782, Алексей провожал его взглядом и, даже не видя, узнавал по свистку. Это тоже был его «крестник».
У мостового крана, ходившего под главным пролетом механического, полетели зубья ведущей шестерни. Новую шестерню для крана размечал Алексей. И потом каждый раз, когда, рокоча и подвывая, кран двигался над головой, Алексею в этом рокоте слышался голос нового «крестника».
Таких «крестников» становилось все больше и больше. Они не были живыми и вместе с тем как бы жили: двигали, двигались сами, работали… Проходя по двору, он слышал звонкий голос «своей» «кукушки», у самого входа в цех стоял коренастый, чем-то похожий на нового хозяина Федора Копейку долбежный, брызгал малиновыми искрами шлифовальный, рокотал мостовой кран, торопливо, будто запыхавшись, поперечно-строгальный выговаривал: вжик, вжик…
Алексей и теперь не чувствовал себя творцом: он сам, один, не сделал ничего, ни одной вещи, ни одного станка или машины. Его работа растворилась в работе других, ее заканчивали люди, которых он даже не знал. Но сделанное им направляло, определяло всю дальнейшую работу, ее конечный результат.
Плита стояла посреди цеха. Краны, вагонетки, а иногда и просто руки чернорабочих в заскорузлых, рваных рукавицах несли к ней все, что поступало в цех, — шершавые иссера-черные чугунные и стальные отливки, тускло поблескивающие бронзовые, сизо-красные, в осыпающейся окалине поковки. Отсюда исчерченные по меловой, сразу берущейся ржавчиной краске они растекались по станкам. Их обтачивали, строгали, долбили, сверлили, фрезеровали, шлифовали. Они возвращались вновь на плиту, снова исчерченные, простроченные кернерами уходили к станкам, их снова шлифовали, фрезеровали, сверлили, долбили, строгали, растачивали.
Все, что делал, подготавливал и выпускал цех, проходило через плиту. От всех станков, из всех пролетов, отделов к ней тянулись, на ней скрещивались, сталкивались, боролись, побеждали или отступали и уступали интересы и устремления сотен, тысяч людей. В цех со всех сторон наплывали требования, устремления других цехов, отделов, заводоуправления, конструкторского бюро, бриза, главного механика, энергетика, главного инженера, технолога… Случалось, приходили заказы, требования от завода имени Ленина, из порта, паровозного депо, трамвайного или поступал, как сейчас, большой спецзаказ… И всё — то еле слышно, в шелесте бумаг, то в пронзительном трезвоне телефонов, то в вежливых и язвительных спорах планерок и заседаний, то в ругани во все горло на месте, в цехе, — собиралось, сгущалось и разражалось над чугунной разметочной плитой, строго поблескивающей недавно простроганным зеркалом…
Теперь Алексей не жалел, что не стал сталеваром. Профессия разметчика действительно была не громкая. Она была строгая. Здесь нельзя было ничего делать шаляй-валяй, надеяться, что кто-то «подрубает», «подчистит». Малейшая ошибка разметчика вела за собой вереницу чужих ошибок, делала бессмысленной, бесплодной работу множества других людей. У Алексея исподволь, незаметно выработалась жесткая требовательность к тому, что делал он сам, а потом и к тому, что делали другие. Ошибка и фальшь означали и могли означать только одно — брак. И так во всем… Незаметно для него жесткая требовательность распространилась на все, что говорил и делал он сам, другие люди. Что, кроме вреда и ошибок, могла принести фальшь во всем остальном?.. И как нельзя было сделать правильно разметку, не прочитав весь чертеж, не поняв устройства и назначения узла, так нельзя было и определить свое отношение к людям, не разобравшись во всем до конца, не решив, кто они и что они.
…— Дядя Вася, а как, по-твоему, Гущин — передовик?
Василий Прохорович посмотрел на Алексея поверх очков.
— Дружок твой? Прыщ он… на ровном месте, твой Гущин!
Смена кончилась. Алексей поспешно убрал инструменты и зашел за Виктором. Виктор был занят. Растопырив треногу штатива посреди пролета, фотограф наводил аппарат на Виктора. Тот опирался рукой на горку готовых деталей и изо всех сил старался выглядеть солидным. Виктора еще ни разу не фотографировали для Доски почета, и, как он ни тужился, как ни хмурился, толстые губы его расползались в улыбке. Мимо шли рабочие, оглядывались, ребята помоложе приостанавливались, посмеивались.
— Витька, подбери губу — в аппарат не влезет!
— Это тебя к ордену или сразу в лауреаты?
Виктор надулся, но тут же заулыбался снова.