Горчакову инкриминировали то, что он «знал, но не донес» о заговоре декабристов. Всю свою долгую жизнь Горчаков пытался осмыслить происходившее. К этой болезненной, судя по всему, теме престарелый канцлер обратился и на исходе жизни. Из простой и безыскусной исповеди, записанной по следам доверительного разговора, состоявшегося в 1883 году, за несколько месяцев до смерти Горчакова, следует, что в заговор декабристов он посвящен не был. О «заговорщицкой» деятельности некоторых своих друзей он знал, но не видел в том ничего предосудительного, так как тайные сходки и сборища были тогда в моде. Многие исследователи данного периода, в частности филолог и историк Б. Тарасов, отмечают, что «после антинаполеоновского похода, когда как бы вторично было прорублено окно в Европу, разнообразию мечтательных идеалов, казалось, не было предела. Снова оживились веяния рационализма, энциклопедизма, республиканизма, масонства…»[25]. Молодые дворяне, обуреваемые жаждой самоутверждения, нередко исключительно из следования моде окружали свои собрания ореолом таинственности, а то и вступали в масонские ложи. В одной из организаций братства «вольных каменщиков» — ложе «Соединенных друзей» — состояли и будущие декабристы П. И. Пестель, М. И. Муравьев-Апостол, И. А. Долгоруков, а также будущий шеф жандармов Бенкендорф, министр Балашев и великий князь Константин Павлович, принадлежавшие к доминировавшему в этом обществе типу «модников». Преобладание такого типа людей делало ложу «одинаково чуждой и глубокого морального настроения, и сосредоточенной политической мысли»[26]. По мнению большинства исследователей, эта и подобные организации не несли никакой угрозы существующему режиму.[27]
Совсем другое дело — общество декабристов. Если допустить, что Горчаков знал об их намерениях и не признался в том после мятежа, получается, что он нарушил дворянский кодекс чести. Этот негласный свод требований к поведению людей высокого происхождения исключал возможность проявить малодушие, уйти от ответственности, тем более покрывать кого-то или потворствовать чьему-то уклонению от обвинения. Следуя этому кодексу чести, многие декабристы во всем повинились, готовые нести ответственность, не переваливая ее на других.
В этой связи явной небылицей представляется свидетельство о будто бы проявленном Горчаковым порыве: после провала мятежа он якобы предложил заграничный паспорт Ивану Пущину, с тем чтобы тот мог скрыться за границей. Ведь для того чтобы осуществить этот план — добыть заграничный паспорт для преступившего один из главных законов дворянского кодекса чести Ивана Пущина, — Горчаков должен был совершить целый ряд должностных подлогов. Первым делом предстояло выкрасть бланк документа, поскольку такие бумаги подлежали строгому хранению, далее — фальсифицировать его, заполнив по установленной форме, получить доступ к печати или как-то подделать ее, а затем подделать подпись того должностного лица, кто по уставу имел право подписывать такие документы… Может быть, такие деяния могли бы осуществить лихие фальшивомонетчики, но никак не государственный чиновник.
Натянутый характер беседы Пущина с князем Горчаковым после возвращения первого из изгнания свидетельствует о сомнительности такого предположения. Косвенно это подтверждает и тот факт, что Горчаков приложил немало усилий к тому, чтобы смягчить судьбу как раз не самого Пущина, но его родного брата, который, по всеобщему убеждению, понес наказание незаслуженно: к замыслам и поступкам декабристов и своего брата Михаил Пущин отношения не имел… Однако недоброжелатели князя продолжали настаивать на том, что его связывают близкие отношения с несколькими мятежниками.
Случилось так, что Горчаков, по невероятному стечению обстоятельств, сам стал невольным свидетелем событий, происходивших на Сенатской площади 14 декабря 1825 года.
«В день 14 декабря 1825 года, — вспоминал Горчаков, — я был в Петербурге и, ничего не ведая и не подозревая, проехал в карете цугом с форейтором в Зимний дворец для принесения присяги новому государю Николаю Павловичу. Я проехал из дома графа Бобринского, где тогда останавливался, по Галерной улице чрез площадь, не обратив внимания на пестрые и беспорядочные толпы народа и солдат. Я потому не обратил внимания на толпы народа, что привык в течение нескольких лет видеть на площадях и улицах Лондона разнообразные и густые толпы народа.
Помню весьма живо, как в то же утро, 14 декабря, во дворце императрица Александра Феодоровна прошла мимо меня уторопленными шагами одеваться к церемонии; видел ее потом трепещущею; видел и то, как она при первом пушечном выстреле нервно затрясла впервые головою. Эти нервные припадки сохранились затем у нее на всю жизнь.
Видел митрополита Серафима, возвратившегося во дворец с Петровской площади и тяжело опустившегося в кресло, трепещущего всем телом. Он полагал, что был весьма близок к погибели, и дрожал при воспоминании об опасности, которой избег, как он думал, совершенно случайно.