Есть от чего прийти в отчаяние! Чем глубже мой ум копает, забираясь в засекреченную область жития, чем тоньше он работает, чем ближе он к его сути, к его белкам и желткам, тем глубже противоречие между всё усложняющимся путём деления, всё более дифференцированным и утоньшающимся болезненным умом — и по-прежнему цельным, полнотелым, полносердечным и безумным здравым житием. Одна только мысль, нет-нет, предчувствие мысли утешает меня: а, может быть, всё же верно, что на достаточно тонком уровне работы они, так называемые больной ум и здравое сердце, неотличимы друг от друга? И тогда — надо продолжать мою работу в ту же сторону, стремясь к этому уровню, прикладывая всё больше усилий? Но человеческий ли это уровень?
Теперь о том, что во мне есть человеческого… Что там осталось человеческого. О трусости. Мне всегда не хватало смелости. Я всегда пытался сочувствовать всем им. Назовём их всех Здоймами. А теперь решил: а чего? Я разрешил себе сегодня то, чего раньше стыдился. Я разрешил себе ясное чувство по отношению к ним. Не сочувствие, а самостоятельное чувство. Не презрение, это глупо. Не ненависть, она бумерангом бьёт ненавистника. Не любовь, это невозможно… А отвращение. Почему именно это? Потому что я именно отвращён от них. То есть, я этого не делал сам.
Но и они отвращены от меня, и тоже не несут вины за это. Это дано. И всё тут. Процесс отвращения происходит непрерывно, вечно. Мне легко наблюдать за ним, нет, не за собой изнутри, это уже явно обнаружившая свою хрупкость, непоправимо разъеденная анализами область, а за активно стремящимся к цельности, к простоте, и делающим большие успехи на этом поприще, посторонним объектом: у меня под рукой есть Бурлюк. Он при мне всегда, и ему трудно ускользнуть от наблюдения. Чувство, с которым он сегодня относится ко мне, этот бывший приятель, есть именно отвращение. Наблюдая за приближающимся к совершенству простоты Бурлюком, я лучше понимаю себя, чем при помощи размышлений, этого сплетения внутренних фабул. Я осматриваю моего теперешнего неприятеля, кручу его в пальцах, как чуждый мне плод, как чернослив… Стараюсь не повредить при осмотре. Однако, ах! Он, оказывается, перезрел, лопнул в моих бережных пальцах, обнажились его внутренности, и хлынули наружу страшные нутряные запахи, и потёк горько-сладкий его гнойный сок. Как тут не чувствовать отвращения, как не испытывать его нам обоим? Ну, а что же я понял, разрешив и себе его испытывать? Что нашёл я для себя полезного в этом наблюдении и в этом чувстве? Страшно вымолвить: теперь нельзя с уверенностью предположить, что я есть.
Но зато теперь меня нельзя застать врасплох. Ибо заставать, собственно, некого.
Вообще-то я подумываю съехать отседова. Хотя б на время. А потом поразмыслить: не похерить ли мне затею с дачкой насовсем. Вчера, проводя очередное наблюдение за Бурлюком, я и спросил его, не захочет ли он эту дачку откупить. Сделать это очень просто, я не возьму с него больше, чем дал сам, а формальностей никаких: дачка и так записана на его имя.
— Пожалуй, я съезжу на недельку к отцу в Полтаву, — так начал я.
Он ещё не полный идиот, сразу понял, куда я гну. Я на то и рассчитывал. Но я забыл рассчитать силу его отвращения ко мне.
— Сейчас, в такое время! — Он буквально вскинулся. — И это после того, как…
— Время обычное для отпусков, — сказал я подчёркнуто холодно, чтобы остудить его, если уж устыдить невозможно. Начиналась сцена замечательно пошлая, подлинно китчевая, сцена искусственной ревности. — Конец лета.
Кажется, мне удалось частично исполнить моё намерение… Бурлюк вроде бы приуспокоился и смог членораздельно молвить:
— Это невозможно. Уехать тебе отсюда уже невозможно: поздно.
Вот пожалуйста, такова ценность членораздельной речи, этого аттрибута ума: абсолютно всё ясно, а не понятно ничего. И такой бред я должен выслушивать, когда причина-то разговора…
Ошибкой с моей стороны было принимать тебя за существо, почти подобное себе. И надеяться на дальнейшее уподобление. Ладно бы — вы с Сашкой читали друг другу мои интимные письма. Но вы смеялись над ними! Только близкие подруги и друзья могут быть так пошлы. Отныне наши отношения прекращены. Уговоры бесполезны.
Милостивый Александр Петрович, не желая терять остатки достоинства, ни Вашего, ни моего собственного, и потому не прилагая никаких объяснений, объявляю Вам, что наши дальнейшие отношения стали излишни.
Здравствуй, родная!
Нарыв прорвало. Произошло извержение, катастрофа.