Читаем Горацио (Письма О Д Исаева) полностью

Вечность - удел души общей, народной, если бы так можно было выразиться... Удел умозрительный и зыбкий, как и предел, в котором он обитает. Это умопостигаемый предел. Постучи, то есть, обмозгуй пару раз умишком - и обрящешь. Но ты, сидящая в своём турецком седле - sella turcica - повильно, как дикарь-казак, ты, кормящаяся из посуды носа, ушей, глаз, ты, личная душа! К тебе достучаться можно лишь сердцем, умишка лишённым, безумным сердцем души. То есть, лишённым нашего извилистого умишка рассудка, но не лишённым своего собственного, сердечного, прямого. К тебе достучаться можно, стало быть, только прямо: грохнув в запечатанную семью печатями бронированную дверь. Не значит ли это постучать сначала в преддверие твоё, в сосцевидный отросток? И подождать, последует ли хотя бы слабый ответ?..

Он и в самом деле поцокал указательным пальцем по сосцевидному отростку у правого уха. И действительно: услышал слабый ответ. Как хорошо, душа моя, что ты так надёжно защищена, послал он мысленный привет через все двери и лабиринты. Но почему же тебя, при всей твоей защите, так легко достают и кусают мелкие, ничего для других душ не значащие неприятности? Чем ты отличаешься от души всеобщей - ясно. Ту и не пытаются кусать временные комариные неприятности, она и сама, огромная неприятность, вечножуткий крокодил, закусает до смерти кого захочет. Но чем же ты, душа моя, отлична от иных личных душ? И - зачем, добавил он вслух.

Вот так, не отводя глаз от души своей и, разумеется, от живота, то есть, с потупленной головой он ступил на деревянный мостик, переброшенный через затоку. А с него, трогательного, на луг. И только тогда переложил тяжёлый портфель в другую руку. Следуя за перемещением портфеля, он повёл глазами слева-направо, поднял их и, наконец, оглядел открывшийся ему пейзаж.

- Господи! - воскликнул он, не без лукавой надежды быть услышанным. Шагах в десяти от него из травы выпорхнула серая птица и снова упала в заросли, но уже подальше. - Это что же, вот, - всё мне?

Для одного человека, и вот так сразу, этого всего было и впрямь многовато.

Может быть, впервые в его жизни профессиональная игра с самим собой в казаки-разбойники, где и казаком и разбойником был он один, прервалась. Была отложена на потом. Напряжение полифонической музыки, постоянно звучавшей в его нутре, ослабло, её материя разредилась, и в разреженное пространство между голосами включилось нечто новое, до тех пор не проникавшее туда: то внешнее, что до сих пор было не он, что было иное. В один миг ему было дано то, чего он втайне желал и боялся: падение барьера между собой и всем прочим. И в этот миг в него хлынуло очень, очень многое... Этого иного было просто слишком много. Его не вмещало стремительно взбухшее, вздувшееся чрево Я, этот вмиг переполнившийся родовой пузырь. Он понял, если не стать в тот же миг прозрачным для хлынувшего извне потока, если хоть чуть-чуть ему посопротивляться, попытаться отстоять, уберечь что-нибудь из своего прежнего Я, взрыв неизбежен. Он понял: ещё немного посопротивляться внешнему натиску пузырь чрева и его содержимое, само сердце его переполнится и с грохотом лопнет, взорвётся. Пользуясь новейшими находками в области спиритологии: не сердце, этот жалкий кусок дрожащей мышцы, а нежный, вдруг оказавшийся нагим, гипофиз.

Страх и трепет охватили его, во всех, даже в самых мелких сосудах панически вскипела кровь, и он кинулся на защиту этого настоящего сердца его жизни. Средство защиты он уже осознал, и отчаянным усилием всего организма постарался забыть о себе. Из опасной двойственной композиции: наблюдатель и данный ему пейзаж, следовало немедленно выкинуть один элемент, наблюдателя. Попросту - выкинуть себя из головы. Иными, чужими словами: раствориться в пейзаже. И это удалось ему, частично...

Итак, перед ним лежала, ему была дана изумрудно-фиолетовая равнина. Из высокой травы поднимались жёлтые, похожие на свечи, траурные цветы. Огромные вербы и дубы сходились в рощицы, а на краю равнины - в леса. В трёх километрах впереди равнина упиралась в холмы с мягкими, женственными очертаниями, охватывавшие её подковой. У подножия холмов угадывалась река. Туда, к реке, сбегались все тропы равнины и дорога, которой ему предстояло идти, огибая заросшие ржавой осокой болотца и затоки. Ему почудилось, что он стоит на дне пересохшего моря и смотрит с бывшего дна его на высокий берег. Тысячелетия, неразделённые на годы, дни, утра и вечера, то есть - вечность испарила древнее море. И он сам провёл эту вечность на дне его, не отводя глаз от далёкого берега, от цепи холмов, ограничивающих материк.

Перейти на страницу:

Похожие книги