И еще одно. Самое, наверное, главное. Логика событий с каждым месяцем все яснее показывала, что Карл пойдет на Москву, и что поход этот будет через Малую Русь. А Левобережье, откормившееся за годы правления Мазепы, но хорошо помнящее времена Руины, войны панически боялось. Страх потерять даже не жизнь (сколько ее, той жизни), а все нажитое, объединял всех, от крипаков до старшины. Боялся за накопленное и Иван Степанович. А поскольку всем было ясно, что своими силами шведа не отбить, гетман еще в начале 1707 года обратился к царю, прося царя выделить для защиты края хотя бы 10 тысяч регулярного войска, на что Петр ответил: «Не только десяти тысяч и десяти человек не могу дать: сами обороняйтесь, как можете». По сути, царь был прав: угроза хотя и существовала, но отдаленная. По крайней мере, в кампанию 1707-го вторжения не предвиделось, и снимать с фронта войска, которых отчаянно не хватало, не было никакой надобности. Конечно, Каламакские статьи обязывали Россию защищать Левобережье, но не по первой же просьбе, а лишь в случае реальной угрозы. Однако «лыцари», мыслящие категориями не дальше завтра, ощутили себе брошенными. Для Мазепы же, как правильно подметил О. Субтельный, отказ Петра был ударом вдвойне. Он подрывал политический престиж гетмана, но, сверх того, в понимании Ивана Степановича, мыслившего, напомним, категориями европейской юриспруденции, грубейшим образом нарушал jus resistendi, регулировавшего взаимные обязательства вассала и суверена, одной из двух основных обязанностей которого (наряду со справедливым судом) была защита вассала именно по первой просьбе. Теперь Мазепа, с точки зрения jus resistendi имел полное право считать себя свободным от всех обязательств. Более того, протестовать с орудием в руках. Примерно в таких ситуациях обиженные самураи делали себе харакири у ворот замка несправедливого даймё (тоже форма вооруженного протеста) или, если их было много, подобно Великому Сайго, поднимали «почтительный мятеж» (помните «Последний самурай»?). Конечно, насчет японских традиций Иван Степанович вряд ли был в курсе, но уж английскую-то Magna Carta, не говоря уж про польскую Pacta Conventa, четко расписывавшие, что следует делать в таких случаях, он знал назубок.
А теперь вопрос вопросов. Все описанное произошло более чем за год до рокового 25 октября 1708-го. Так почему же Иван Степанович все-таки до самого конца не реализовал свое право на rokosz, в незыблемости которого, безусловно, не сомневался? Почему не заключил, хотя бы тайно, договор с Польшей, меняя, опять же в строгих рамках jus resistendi, суверена? Почему ждал? Почему, себе же в убыток, не чистил военную верхушку, избавляясь от ненадежных? Да потому, скорее всего, что не хотел. А не хотел потому что не верил. Не верил в Польшу, зная ее вдоль и поперек и понимая, что проку не будет, потому что Речь Посполита, когда-то служившая образцом «Эуропы» (во всяком случае, в сравнении с Москвой), в начале 18 века превратилась в посмешище. Не верил в союз с «еретиками»-шведами, для которых что католики, что православные были всего лишь язычниками, подлежащими (как и показало ближайшее будущее) огню и мечу. К тому же после битвы при Лесной непобедимость шведов для человека понимающего уже не была безусловной категорией, а Карл успел зарекомендовать себя как отличный тактик, но никудышный стратег. Не верил собственной старшине, после создания «бунчукового товарищества» получившей от старого гетмана все, чего хотела и уже не слишком в нем нуждающейся, зато люто ненавидевшей поляков за то, что те никогда не признают её равными себе, и шведов, у которых нет крепостных. Не верил казачеству, чьи права сам же уничтожил, сделав «лыцарей» собственностью «бунчуковых». Не верил (и правильно делал) «быдлу», которое его ненавидело и которое он сам слишком презирал, чтобы заигрывать. Да, собственно, скорее всего, не верил в саму возможность создать под боком у России некую «вторую православную Русь». За полной ненадобностью ее кому-либо, кроме казачьей элиты, чье время давно истекло, способной стать (в лучшем случае) клоном Речи Посполитой, подобно Древнему Риму, как сказал он в беседе с французским послом Жаном Балюзом, идущей к гибели. А учитывая специфику человеческого фактора, даже не клоном, а злым шаржем.