Он вышел на пенсию, переехал в Ленинград и поселился у какой-то дальней родственницы. В последний раз я встретил его за два года до его смерти и опять у Варшавского. Но это был уже совсем иной человек, страшное молчание и тихость лежали на его лице. Даже голос и то стал глухим и тихим. Он только слегка улыбнулся, увидев меня, автоматически сунул руку, автоматически справлялся о моем здоровье. Мы посидели, кое-что вспомнили, поговорили о том о сем - все это вяло, без всякого оживления встречей и тут Всеволод Владимирович кивнул вдруг на стены. По одной стене шли книжные полки, на другой были картины.
- Эти картины?.. - сказал Всеволод Владимирович.
- Да, да, - ответил я, - это те самые картины, что были у меня, весь ваш казахский цикл, но 10 лет они висят тут, а десятилетнее безраздельное владение даже и по закону...
- Я отказывался, - тихо сказал Лев Игнатьевич Теляковскому. - Я очень долго отказывался, Всеволод Владимирович, но...
- Нет, нет, они ваши, полностью и безраздельно, - заверил я. - Но я их люблю по-прежнему. Они мне доставили столько радости за те пять лет, что висели у меня!
- Нет, правда? - спросил Теляковский, робко и недоверчиво.
Я только слегка пожал плечами.
- Ну, спасибо, - сказал он растроганно, каким-то совершенно иным, почти живым тоном и слегка дотронулся до моей руки. - Большое-большое вам спасибо.
А потом они опять заговорили о другом, об издании альбома русского исторического костюма, над которым Всеволод Владимирович работал много лет. Я послушал немного, попрощался и ушел. Срок моего пребывания в Алма-Ате подходил к концу, а дел было еще уйма. Так я видел Всеволода Владимировича в последний раз.
* * *
Могла бы быть и еще одна встреча, да я ее пропустил. Это было уже в Москве. В тот день я пришел домой поздно, сразу же лег спать, а утром мне сказали, что был у меня один человек, ждал и, не дождавшись, ушел, сказав, что больше зайти не сможет - уезжает,
- И записки даже не оставил? - спросил я.
- А вы спросите у Сергеевны, он к ней заходил.
Сергеевне этой не так давно исполнилось девяносто лет, и из них шестьдесят она прожила в этой самой комнате. Квартира, в которой я снимал комнату, была коммунальная, жильцы между собой часто ссорились, но Сергеевну любили все; да ее и нельзя было не любить - тихая, опрятная, деликатная старушка; ни во что никогда не лезет, газом не пользуется - есть своя электроплитка, а попроси, всегда приглядит, поможет, передаст, что надо. Я пошел к ней, постучал, отворил дверь и обмер - вдоль стены стояли мои полотна: "Пастух", "Айман-Шолпан", "Акын", "Кобланды", "Отец Ерсаин". Все застекленные, в рамках из золоченой фанеры. Я ахнул, это было похоже на настоящее чудо. Сергеевна стояла, смотрела на меня и улыбалась. Она любила смотреть, как люди радуются.
- Откуда? - спросил я почти бессмысленно.
- Знакомый ваш принес, - ответила Сергеевна. - Спрашиваю, что передать, кто был? Говорит: "Ничего. Он увидит, сразу поймет". Сначала они в коридоре стояли, а он в вашей комнате сидел, потом кто-то проходил, одну зацепил, свалил, чуть стекло не побил, ну, тут я как раз пришла со двора, он стоит над картиной, убивается, я и говорю ему: "Несите ко мне, пусть у меня постоят". Он и внес.
- И больше ничего не сказал?
- Да нет, поговорили немного - я спрашиваю: "Не иконы?" потому что знаю, вы иконами интересуетесь. "Нет, - говорит, - картины. Они у него уже раз были", говорит. Хороший такой человек, скромный, уважительный, тихий. Вот у меня, говорит, тоже была няня, очень я по ней горюю, она же меня выходила. Два года как умерла".
- У него и жена умерла, - сказал я.
- Про жену он ничего не говорил; няня, говорит, умерла. Меня вынянчила. - Ну что ж, говорю, куда ж ей столько жить! Столько жить, это, говорю, чужой век заедать. Поговорили так-то, я кофейку ему предложила. Он выкушал, а потом усмехается: "А вот жилец ваш - ну, это вы, значит - он все водочкой норовит меня угостить, а я ведь не пью, а он всякий раз забывает и дивится, - как же, говорит, не пьете". Вот как он про вас-то, - Сергеевна засмеялась. - Ну, я говорю, его дело иное, ему, может, и в пользу. Я ведь сама только как пять лет от нее отказываюсь, а то пила. На свадьбу, на праздник пила. А я, - говорит, - ее лет тридцать в рот не брал, а как няня умерла, выпил, и на сороковой день тоже выпил. И даже усмехнулся. Очень деликатный человек.
- А про жену так и ничего-ничего? - удивился я.
- Нет, про жену ничего. Ну, я подошла, посмотрела картины, спрашиваю: Это не из священного писания? - потому что вижу, люди не наши, старинные, с копьями, в железе, как на распятии. - "Нет, - говорит, - это другое! Это все сказочное, ле-ген-дарное". Ну, посидели мы так с полчаса, тут часы стали у меня бить. Он говорит: "Пойду, похоже, наверное, поздно он придет". Я спрашиваю, может, записку оставите, тетрадку ему дала. Он было взял ее в руки, а потом подумал и говорит: - Я ему лучше напишу из Ленинграда. Скажите, что очень жалею, что не дождался, но вот поезд отходит. А так, скажите, жив-здоров, чувствую себя хорошо, жду в гости.
* * *