— Черт с ним! Лесов жалко. Пока его догадаются снять, лучшие леса сведет, ублюдок… Между прочим, здешний военком — прекрасный мужик. Майора получает на днях. Его под Москвой чуть не насмерть. Ранение в висок. На треть сантиметра в сторону, был бы готов. Жена у него красавица.
Феде услышанного хватило, чтобы промучиться без сна до рассвета. Значит, они бежали с Унгара? Значит, отец бежал от войны? Бежал, и мама об этом знает и хвалит за это… Мать и отец — трусы?
Уснул Федя, как в омут нырнул, тотчас и вынырнул, а уже солнце. Мама свое пальто старое — Федино одеяло — с пола подняла.
— Чего так разбросался? Спи, не вставай. Рано. Я еще Красавку не доила.
— Выспался, — Федя сел, прислушиваясь к себе, может, показалось, что выспался.
— Ложись! — шепнула мама.
— Я с тобой, Красавку в стадо провожу.
— Феликса не разбуди.
Федя оделся, выскользнул во двор.
Трава бела и тяжела под росой.
Федя босиком, поджимает пальцы — земля холодна. Стряхнул с укропа росу в ладонь, слизнул. Во рту укропный холодок.
Слышно из хлева, как бьются о ведро тугие струи молока. Замычала телка Жданка, дочка Красавки.
Красавка — корова, каких поискать, за такой коровой, как у Христа за пазухой. Молока даёт много, сливок в кринке с ладонь. Одна печаль: Жданка — тринадцатый телок.
Стареет Красавка, вот и оставили Жданку на племя. Если в мать, цены ей не будет.
Николай Акиндинович и сам о себе говорит: «Не хозяин». Старается ни коровьих, ни поросячьих дел не касаться. Достать поросенка — достанет, сена исполу ему накосят, как всегда, подсунут, что похуже. А ему все равно; сеновал набит и — отвяжитесь.
Хозяйство на Евгении Анатольевне. Корову подоить, выгнать, наполдни сбегать, из стада встретить, навоз почистить, корма задать. Евгения Анатольевна свою работу так делает, что другим не видно. Видно — за вышивками сидит жена лесничего. Белоручка. А ей и нравится, что белоручка: жене человека с высшим образованием пристало ли навоз тягать?
Евгения Анатольевна выходит с полным подойником. Где-то на краю Старожилова хлопает пастуший кнут.
— Опаздываем, выгоняй сам!
Федя отворил ворота, распахнул дверь хлева.
— Пошли, пошли! — закричал он баском.
Красавка вышла, красная на утреннем солнышке. Потянулась к Феде черным носом. Федя погладил корову по вытянутой шее и слегка стукнул по тугой спине.
— Пошла, Жданке дай дорогу!
Жданка выметнулась боком, игривая, молодая, точь-в-точь мать, только помельче.
На улице Федя делает вид, что Красавка и Жданка сами по себе, а он сам по себе. Ему стыдно, что у них корова, даже почти две, как у деревенских.
Ой, как не хотелось ему плестись за коровами, да ведь сам напросился спросонок.
Мама догнала его, и вдруг Федя увидел Яшку. Тот тоже гнал корову.
— Привет! — крикнул он Феде, подошел, подал руку. — Хороша у вас корова, и молодая хороша, а у нас коза козой.
Вздохнул.
— Чего же не поменяете? — спросила мама.
— Привыкли к коровенке, — улыбнулся Яшка, — а главное дело — сена ей поменьше надо. На большую не напасешься.
Яшка ничуть не страдал, что у него корова, и Федя повеселел.
Красавка и Жданка влились в стадо, мама с Федей потихоньку пошли домой. Мама положила на Федино плечо руку. Рука у мамы — мамина, но Федя высвободился, пошел сам по себе. От вчерашних разговоров у него и сегодня щеки горят.
Когда подошли к дому, увидали на крыльце трех хмурых женщин. Одна из них мать Оксаны, но она Федю не признала.
Евгения Анатольевна прошла с сыном двором, затворила ворота. Отец умывался, сердито стуча пестиком рукомойника.
— Чуть свет пожаловали!
— Случилось что?
— Порубка.
Прихватив чашку с кипятком, Страшнов открыл контору, крикнул женщинам:
— Заходите!
Зашли. Мать Оксаны, лесник, села на табуретку. Две других остались стоять. Николай Акиндинович разглаживал акт на столе, не поднимая головы, кивнул порубщицам:
— Садитесь!
— Постоим, — прошептала одна.
— Березу, стало быть, и две осины смахнули? — спросил Страшнов лесника.
— Березу и две осины.
— На топливо?
— И на топливо маленько, а главное — крышу поправить, подгнила, не ровен час — рухнет. Тогда совсем пропадать.
Страшнову никак не хотелось поглядеть на виноватых, поглядишь человеку в глаза, и все казенное ожесточение пойдет насмарку.
За глаза осудить просто, а вот когда на тебя глядят, когда ждут от тебя хоть не пощады, так малого снисхождения — крест. Тяжкий крест.
Одна порубщица — старушка почти, а та, что отвечала, лет, может, двадцати трех, а то и моложе.
— Дети есть?
— У меня двое, — сказала молодка, — у Аксиньи четверо, старший на фронте.
— Что же вы осиной крышу крепить вздумали?
— Дуб свалить побоялись. Хорошее больно дерево, а осина что ж, дерево слабое. Да нам хоть малость подкрепить, мужья-то, бог даст, вернутся.
— А почему в лесничество не пришли?
— Ходили.
Страшнов поглядел на своего сурового молчаливого лесника.
— Правду говорят о крыше?
— Правду.
Глотнул кипятку, обжегся, покрутил головой.