Одиссей стал раздражителен, резок, вспыльчив, он научился кричать на студентов, чего раньше никогда не мог себе позволить. Не один раз он прокручивал, как киноленту задом наперёд, тот вечер, когда он сорвался в лёгком беге счастливого тела навстречу своему счастью, обернувшемуся бедой. Больше всего его выводило из себя, что Дора по-прежнему ходила в кружок танцев, на спектакли и выставки, к многочисленным друзьям, от которых всегда возвращалась повеселевшая, легко – словно дуновение южного ветерка – целовала его в щёку, гладила по щеке, и он ощущал резкий запах вина или пива. Его злили глупости, которые она говорила друзьям по телефону своим щебечущим голосом, заливаясь от смеха, будто какая-нибудь соловьиная самка, заплутавшаяся в ветвях весеннего леса. Сверлила голову включённая на полную катушку музыка, так что в серванте начинали дрожать стёкла, не давая ему покоя. Совершенно выводили из равновесия горы грязной посуды; их она частенько оставляла после себя, с остатками засохшей еды – посуду теперь можно было отскоблить только колючей ржавеющей проволокой. Пирамиды их кухонной утвари занимали все свободные площади на их массивном буфете, на большом кухонном столе, на холодильнике и даже на подоконнике.
Дору же бесило его постоянное сидение в Интернете (как будто на преподавательскую зарплату можно было прожить?); его ежедневный ритуальный бег; его вечно приглушённый телевизор, который ей хотелось врубить на полную катушку, чтобы отключиться от выпавшего на её долю несчастья. Её раздражало его наплевательское отношение ко всем текущим, прогнившим трубам, с которых сыпалась лохмотьями ржавчина, похожая на прошлогодние листья, выкопанные из-под только что сошедшего снега, и его полное безмятежное равнодушие к забитой чёрной окалиной колонке, которую по-прежнему приходилось использовать без автоматического предохранителя, потому что иначе с их напором воды тот просто не срабатывал.
Они стали говорить друг с другом на повышенных тонах. Что-то постепенно, по капле, день за днём уходило из их постоянно распахнутого дома, ставшего продуваемым любыми ветрами. В квартире поселились сквозняки; хлопали в ладоши все форточки и двери; билась со звоном сшибаемых с крыш сосулек посуда; со стуком падали вещи – как будто забивают дверь в прошлую жизнь. Потом он осторожно подметал осколки, залетающие под кровати, шкафы и буфеты; аккуратно собирал вещи, если те оставались целыми… Дора до этих занятий не опускалась. Была гордая и строптивая… Как ребёнок, который говорит: «Вот возьму и зажмурюсь – пусть всем будет темно». Даже если чашку об пол кидала она, то он, выждав некоторое время, покупал ей новую, сам мыл её чайной содой, наливал в неё свежий, пахнущий душицей или смородиновым листом чай и осторожно, как будто боялся причинить чашке боль, ставил перед ней.
Он не понимал, почему их груз не хотят разделить сёстры Доры. Они приезжали пару раз поодиночке в отпуск и на каникулы, но это только ненадолго избавляло его от его дневных дежурств. С сёстрами в дом врывались кутерьма, слёзы, ещё больше разбросанные вещи; бесконечные разговоры на повышенных тонах; женская ругань визгливыми голосами, как скрежет заржавевшего металла по стеклу, а от мата – если он слышал его из женских уст – у него всегда обрывалась какая-то нежная струна внутри, что уже давно не звучала, но он с гордостью знал, что она ещё есть.
По утрам он с ещё большим рвением стал совершать свои марафонские забеги. «Умереть на бегу? Бегай!»
Пожалуй, он был бы уже рад, если бы Дора вернулась к себе в Красноярск. Но его природная порядочность не могла позволить сказать ей об этом. Не потому, что он боялся потерять её навсегда, – то ослепление взрывавшимися в небе разноцветными петардами прошло. Видимо, он не заметил, как одна из петард взорвалась у него в руке – и разнесла на части его жизнь, грозя разрушить его внутренний мир и цельность. Он просто понимал, что это было бы подлостью заставить снова перевозить больную, что в Сибири их уже не ждут: там налаживают и обустраивают свою непростую жизнь, которую больная мать помешала бы устроить. Ох, как он хотел бы умереть легко, не цепляясь за ноги ближних. Умереть на бегу, как подстреленная птица, набирающая высоту…
Теперь с ещё большей радостью, чем раньше, он стал срываться в командировки, каждый раз принимая на себя шквал упрёков и слёз. Это бывало всегда – как град, после наступало резкое похолодание без ветров, когда деревья застывают на стене в статичном узоре, – и он уезжал.