Он решил вернуться в отель. По дороге, на улице д’Асса, была еще открыта тунисская продуктовая лавка. Он купил банку сардин в масле, маленькую головку козьего сыра, грушу, бутылку красного вина и арабский хлеб.
Номер отеля был еще меньше, чем комната на улице де ла Планш: в ширину едва ли шире входной двери и метра три в длину. Разумеется, стены не располагались перпендикулярно друг к другу, но – если смотреть от двери – расходились под косым углом, пока не расширяли помещение метра на два, чтобы затем снова устремиться друг к другу и соединиться. Таким образом, комната имела горизонтальную проекцию гроба и была не намного просторнее, чем гроб. У одной длинной стены стояла кровать, на другой длинной стене висел умывальник, под ним – шаткое биде, напротив двери – стул. Справа над умывальником, сразу под потолком, было прорезано окно, даже не окно, а застекленный клапан, выходивший в световой колодец и открывавшийся и закрывавшийся при помощи двух шнуров. Через этот клапан в гроб проникал влажный поток нагретого воздуха, принося с собой приглушенные шумы внешнего мира: звяканье тарелок, журчанье туалетов, клочки испанских и португальских фраз, обрывок хохота, плач ребенка и иногда совсем далекий гудок автомобиля.
Ионатан сидел в нижней рубашке и кальсонах на краю кровати и ел. В качестве стола он придвинул стул, на него водрузил фибровый чемодан, а на чемодане разложил пакет, в котором принес продукты. Перочинным ножиком он разрезал пополам тушки сардин, подцеплял половинку кончиком ножа, размазывал ее по куску хлеба и отправлял кусок в рот. При прожевывании нежное, пропитанное маслом мясо сардин смешивалось с пресным ноздреватым хлебом, образуя некую массу восхитительного вкуса. Возможно, не помешала бы капля лимонного сока, подумал он, но это уже было бы почти кощунственным чревоугодием, ибо после каждого куска он отхлебывал глоток из бутылки, давал ему стечь по языку и двигал между зубами, так что слегка отдающее металлом послевкусие рыбы в свою очередь смешивалось с живым кисловатым букетом вина, и эффект был настолько впечатляющим, что Ионатан был уверен, что еще никогда в жизни не ел ничего вкуснее, чем сейчас, в этот момент. Жестянка вмещала четыре сардины, это составило восемь маленьких кусков, тщательно пережеванных с хлебом, плюс восемь глотков вина. Он ел очень медленно. Он однажды прочел в газете, что проглоченная в спешке еда, особенно когда человек сильно проголодался, плохо усваивается и ухудшает пищеварение, более того, может вызвать тошноту и рвоту. И еще он ел медленно потому, что думал, что эта трапеза – для него последняя.
Покончив с сардинами и собрав хлебом оставшееся в жестянке масло, он принялся за козий сыр и грушу. Груша была такая сочная, что чуть не выскользнула у него из рук, когда он ее чистил, а сыр был так плотно спрессован и вязок, что приклеивался к острию ножа, а вкус у него был таким кисло-горьким, что у него внезапно пересохло во рту и десны свело судорогой, словно от испуга, и на какой-то момент иссякла слюна. Но за сыром последовала груша, кусок сладкой, источающей сок груши, и все снова увлажнилось, и смешалось, и отлепилось от нёба и зубов, и соскользнуло на язык и дальше вниз… и снова кусок сыра, легкий испуг, и снова примиряющая груша, и сыр, и груша… это было так вкусно, что последние остатки сыра он соскреб с бумаги ножом и съел сердцевинку груши, которую предварительно вырезал из плода.
Он еще немного посидел, облизывая языком зубы, потом доел остаток хлеба и допил остаток вина. Затем уложил в пакет жестянку, кожуру, бумагу из-под сыра, стряхнул туда же крошки, выбросил пакет в мусорное ведро за дверью, снял со стула чемодан, поставил стул назад, вытер руки и стал укладываться на ночь. Скатал шерстяное одеяло, сложил его в ногах постели и укрылся одной простыней. Потом погасил лампу. Было темно – хоть глаз выколи. Даже сверху, из люка, в комнату не проникал ни единый луч света; только слабая влажноватая струя воздуха и совсем, совсем издалека шумы внешнего мира. Было очень душно. «Завтра я убью себя», – сказал он. Потом он заснул.
Ночью была гроза. Одна из тех гроз, которые не сразу разражаются серией молний и ударов грома, а медлят и долго копят силу. Два часа она нерешительно бродила по небу, сигналила слабыми зарницами, тихо ворчала, перемещалась из одной части города в другую, словно не зная, где ей разрядиться, при этом все расширялась, росла и росла, наконец накрыла весь город, тонким свинцовым покрывалом, снова заколебалась, провоцируя себя этим колебанием на еще большее напряжение, но никак не решаясь начать… Все замерло под свинцовым покрывалом. В душной атмосфере не ощущалось ни малейшего дуновения, ни единый лист, ни единая пылинка не могли шелохнуться, город словно застыл, он, если можно так сказать, дрожал от замирания, дрожал в парализующем напряжении, словно он сам был грозой и собирался лопнуть, сотрясая небо.