Когда мы толкнули подвальную дверь, она ударилась об опорный столб винтовой лестницы с ковровой дорожкой, ведущей на второй этаж; на ступеньках, ниже середины пролета, сидела парочка и что-то выясняла. Девушка, Джеки Айслин, отрешенно плакала — слезы текли, словно струйки воды по дереву. Еще кто-то был на кухне — там смешивали коктейли и шумели. Остальные в гостиной танцевали под пластинки — тогда еще они были на семьдесят восемь оборотов, жесткие диски, уложенные в громоздкий наклонный цилиндр на проигрывателе Шуманов. Каждые три минуты с резким щелчком сменялась пластинка, а с ней и настроение. Какое-то время звучала песня «Оставайся такой же милой»; Кларенс Ланг с выражением полного идиота на лице стоял и раскачивался из стороны в сторону, зажав бескостную унылую загорелую руку Джун Кауфман; их глаза смотрели уставившись в одну точку, лица слиплись, как личина истукана. Когда музыка остановилась и они отлепились друг от друга, на щеках обоих остались темные следы. И тут наступала очередь «Лох-Ломонда» или «Чероки» Бенни Гудмена[31], но никому, кроме Маргарет Ленто, не хотелось танцевать под джаз. Она как безумная отплясывала в одиночку, очумело мотая головой и вертя задом — сбила подолом юбки на ковер шар с елки, который раскололся на сотни вогнутых зеркал. Дамские туфли невинными парочками рассыпались по комнате. Некоторые, на плоской подошве, мирно забились под диван, нос к носу, другие, на высоких каблучках, повалились на бок, вонзившись шпилькой в свою пару. Позабыт-позаброшен, я сидел один в большом кресле, испытывая теплую щемящую растрепанность чувств, словно в глазах у меня стояли настоящие слезы. На душе не было бы так пакостно, если бы все не было так неизменно. Девушки, сбросившие туфли, за редким исключением всегда присутствовали на моем празднике жизни. Изменения были незначительными: прическа, колечко в знак помолвки, более откровенная округлость. Пока они покачивались в танце, я уловил на их лицах невиданный прежде глянец жесткости, словно плоть у них стала тверже и туже. Грубоватость в чертах парней, как я знал, считалась более закономерной, желательной и потому менее прискорбной. При том что время было военное, парней пришло на удивление много — у кого-то отвод по состоянию здоровья, кто студент, кто просто еще дожидался повестки. Едва пробило полночь, дверь хлопнула, и на крыльце при свете лампы возникли трое парней, окончивших школу за год до нас; какие-то неприкаянные и продрогшие в своих коротких спортивных куртках, — они и в былые времена всегда норовили заявиться на вечеринку к Шуману без приглашения. В школе они слыли спортивными звездами и до сих пор держались с непринужденной расслабленностью людей, хорошо владеющих своим телом. Вся троица поступила в небольшой лютеранский колледж Меланктон на окраине Олтона, и в этом сезоне они играли в баскетбольной команде Меланктона. Точнее, играли двое, третий оказался недостаточно хорош. Шуман, скорее из малодушия, чем из сострадания, впустил их. Они недолго думая скрылись в подвале и никому не докучали, потому что пришли со своей бутылкой.
Случился еще один конфуз. Дарил Бехтель женился на Эмми Джонсон, и супружеская чета пришла на вечеринку. Дарил работал в теплице у своего отца и считался туповатым. А вот Эмми мы хорошо знали. Поначалу никто с ней не танцевал, а Дарил танцевать не умел, затем Шуман, наверное на правах хозяина, решился. Его примеру последовали остальные, но Шуман держал ее в своих объятиях чаще других, и в полночь, когда все сделали вид, что наступил Новый год, поцеловал ее. И тогда комнату захлестнула волна лобзаний, все порывались ее поцеловать. Даже я. Было что-то особенное в том, чтобы поцеловаться с ней — замужней женщиной. С зардевшимися щеками она озиралась по сторонам, ища спасения, но Дарил, смущенный видом своей танцующей жены, ретировался в кабинет папаши Шумана, где сидел Нил, погруженный в загадочную печаль.
Когда поцелуи прекратились, возник Дарил, а я пошел проведать Нила. Он, подперев лицо ладонями, слушал пластинку на патефоне мистера Шумана и ногой отбивал такт, — «Темные глаза» Джина Крупы. Аранжировка была монотонная и занудная, и Нил крутил пластинку снова и снова час за часом. Он любил саксофоны, как, впрочем, и все мы, дети времен Депрессии. Я спросил его:
— Как думаешь, движение на магистрали уже схлынуло?
Он взял высокий стакан со шкафа у него за спиной и основательно приложился к нему. Его лицо сбоку выглядело осунувшимся и синеватым.
— Наверное, — сказал он, уставившись на кубики льда, притопленные в оранжеватой жидкости. — Тебя девушка в Чикаго ждет?
— Вообще-то, да, но можно ей позвонить, предупредить, когда сами будем знать.
— Думаешь, она возьмет тебя в оборот?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Разве ты не собираешься быть с ней неразлучно, как только мы доедем до места? Разве ты не собираешься на ней жениться?
— Как знать. Возможно.
— Ну, тогда времени у тебя еще вагон.
Он посмотрел на меня в упор, и по его мутным глазам было видно, что он в дымину пьян.