Читаем Голуби в траве. Теплица. Смерть в Риме полностью

С тяжелым сердцем он отошел от стола и стал ходить по кайме, обрамляющей ковер, в узоре которого переплетались боги и принцы, цветы и диковинные животные, так что раскрашенная шерстяная пряжа напоминала картинки из «Тысячи и одной ночи». Тканый ковер, покрывавший пол, был так ярко расцвечен мотивами восточных сказок, так густо насыщен мифологическими образами, что писатель не решался пересечь его по диагонали, и, хотя он был в домашних туфлях и в халате, придававшем ему сходство с индийским мудрецом, он все же почтительно держался с краю. Настоящие ковры наряду с хорошей кухней были предметом гордости этой старой гостиницы, почти не затронутой разрушениями военного времени. Эдвин любил старомодные пристанища, караван-сараи просвещенной Европы, кровати, в которых спали Гете или Лоренс Стерн, забавные, чуть-чуть неустойчивые столы-конторки, которыми, возможно, пользовались Платен, Гумбольдт, Герман Банг или Гофмансталь. Гостиницы, известные испокон веку, он предпочитал только что отстроенным дворцам, автоматизированным жилищам в духе Корбюзье, сверкающим металлическим трубам и оголенным стеклянным стенам, и в своих путешествиях он нередко страдал оттого, что переставало действовать отопление или не шла горячая вода, но был склонен не замечать этих неудобств, хотя его большой, чрезмерно чувствительный нос неизменно отзывался на них сильным насморком. Нос мистера Эдвина предпочитал тепло и комфорт духу трухлявого дерева, идущему от старинных, изглоданных жучком секретов, запаху нафталина, пота, распутства и слез, поднимавшемуся от затянутых паутиной обоев. Однако Эдвин жил не ради своего носа и не ради собственного удовольствия (впрочем, он любил довольство и уют, хотя никогда не мог насладиться ими вполне), он вел строгую жизнь, строгую и суровую духовную жизнь, протекавшую под знаком действенно-гуманистической традиции и, сомнений не было, предельно возвышенной, в которую вписывались и бывшие постоялые дворы, слон, единорог и времена года, они, разумеется, не были смыслом и образом этой жизни, они оставались на периферии, по существу, тревога не переставая терзала Эдвина, потому что родившийся в Новом Свете поэт причислял себя (с бесспорным правом) к европейской, поздней и, чего все чаще опасался Эдвин, последней элите его любимого Запада, и ничто так не возмущало и не задевало его, как варварский крик, пророчества, которым, к сожалению, нельзя было отказать в гениальности и величии и которые именно поэтому звучали столь устрашающе, вопль этого русского, не то больного, не то святого, одержимого безумием, великого неразумного мудреца, как утверждал Эдвин, причем разумность он понимал в духе свободомыслящих греков, и в то же время, вынужден был признаться Эдвин, пророка и первопоэта (которого он ценил и остерегался, ибо чувствовал, что сам он связан не с бесами, а с эллинско-христианским разумом, допускавшим - но только в меру - и сверхчувственное; однако изгнанные призраки страшного абсурда вот-вот, казалось, возникнут снова), и его слова о том, что маленький, лежащий около самой Азии полуостров спустя три тысячелетия самостоятельности, зрелости, неповиновения, беспорядочно-упорядоченного бытия и мании величия вернется или отпадет к Азии, в свое материнское лоно. Неужели все идет к этому? Неужели время опять чем-то беременно? Устав с дороги, Эдвин хотел прилечь и забыться, но покой и сон бежали от него, а еда, отвергнутая и вызывавшая отвращение, не могла его освежить. Город пугал его и был ему в тягость. Он столько перенес, этот город, он прошел сквозь ужасы войны, видел отрубленную голову Медузы, преступления во всем их страшном величии, парад варваров, поднявшихся из его собственного чрева, город был наказан огнем и бомбами, его стены рушились, город пострадал, он ощутил дыхание хаоса, он чуть было не выпал из мировой истории, а теперь он висел на склоне истории, висел, прилепившись, и процветал, а может быть, это процветание было кажущимся?

Перейти на страницу:

Похожие книги