Читаем Голова в облаках полностью

Монах наклонился к костру, посовал в середину его несгоревшие концы сучьев, подкинул еще несколько веток сушняка и опять уставился на огонь. Дамка сидела рядом и, следя за прыгающими и качающимися языками пламени, не по-собачьи серьезно думала о чем-то большом и важном.

А может, и не думала, потому что, как и хозяин, была просто заворожена огнем.

Великое, ни с чем не сравнимое действие производит теплое, пляшущее пламя костра. Чернов, Монах и его Дамка очарованно и бездумно глядели на огонь (вот так еще смотрят на текучую воду) и, отрешенные от всего мира, от самих себя, были сейчас родными и равными не только друг другу, но и земле, костру, воде, безмолвному лесу, молодому месяцу — всему окружающему миру. Они не сознавали этого, они вообще сейчас ничего не сознавали, потому что в эти минуты отключается ненужный разум, со всеми его заботами, страхами и радостями, они даже ничего не чувствовали, если не считать идущей от костра пахучей солнечной теплоты и уюта, потому что их самих не было, они растворились в этом молчащем мире, стали его частичками, но не отдельными, не отъединенными каждая своей оболочкой, а слитными в одно целое, бесконечное и безначальное. И было это безразмерное живое целое почти не познанным, не имеющим названия, драматичным, и видимым проявлением его стал вот этот чарующий древний процесс: изгибались и ворочались на красных углях охваченные жарким пламенем ветки, с треском разлетались в пахучем дыму золотые искры, качались, то вытягиваясь, то приседая, живые лепестки огня, и было от костра тепло и светло среди ночного сумрака безбрежного мира. И когда позади них раздался тревожный человеческий крик, а впереди, в заливе, плеснулась рыба, они все трое переглянулись и, уже очнувшиеся, уже в этом разъединенном мире в своей индивидуальной сущности, опять сблизились этим предупреждающим криком опасности, и Дамка, как самая близкая к изначальному, самая чуткая, угрожающе гавкнула и отважно кинулась на крик, защищая хозяина и его товарища, а за Дамкой вскочили старики.

Монах был проворней в этом деле — егерь, охотник — и агрессивней по характеру, он зарядил на ходу двустволку и бабахнул в небо из одного ствола, чтобы ободрить Дамку и остановить прокравшегося к рыбе злодея. И сделал он правильно. Тут же послышался сдавленный крик, шумная возня, рычанье Дамки и уже отчаянное: «Караул, убивают!»

Голос мужской, знакомый. Монах, задыхаясь, остановился.

У водовозной машины, рядом с длинным транспортером, Дамка катала по траве Степку Лапкина. Он втянул голову в плечи, защищая лицо и шею, неловко отбивался от наседавшей овчарки и кричал суматошно:

— Караул! Разбой! Спасите!.. Да что же ты, тварь такая… Ой-ёой-ёой!

А в сторону колхозной уткофермы удалялся топот, угадывались две человеческие фигуры. А топот почему-то был одного человека.

Монах оттащил за ошейник разгоряченную Дамку и услышал отдаленный крик:

— Стой, стрелять буду! — Это приказывал Федя-Вася.

Подошел запыхавшийся Чернов, увидел сидящего на траве Лапкина.

— Кого тут убивают, тебя, что ли?

— Убери волкодава, дядя, убери скорее, дедушка! — Лапкин, сидя, пятился к машине. — Мы же так только, шутейно. Убери зверя!

Монах подтянул за ошейник овчарку к ноге, презрительно бросил:

— Вставай, басурман. И не дрожи. Умел пакостить, умей и отвечать.

Лапкин опасливо поднялся.

— Мы отведать хотели, дедушка… Мы маненько. Дядя Степан Бугорков подбил, я не хотел. Вот ей-богу!

— Тьфу! — Монах презрительно плюнул ему под ноги и увидел, что Лапкин стоит босиком и что-то делает руками сзади. — Повернись спиной!

— Не надо, дедушка, я больше не буду, ей-богу!

— Внучек нашелся. Повернись, говорю!

Лапкин со стыдливой церемонностью повернулся, и Монах, грешник, не удержался от смеха, а медлительный Чернов покачал головой: Лапкин старался прикрыть одной рукой белые ягодицы, а другой подбирал свисающие длинные лоскутья — от штанов сзади осталась только опушка, стянутая ремнем.

— Молодец Дамка! — похвалил Монах. — Таких стервецов душить надо без разговору.

Чернов не одобрял такой крайности, но и не осуждал Монаха: где нет строгости, там и твердого порядка не добьешься. Положим, одной строгостью порядка тоже не наведешь, сознательность должна быть, но опять же сознательностью без строгости ничего не сделаешь. Она, сознательность-то, у каждого своя, а строгость Монаха, как закон, одна для всех.

Бесшумной тенью появился в сопровождении маленького Феди-Васи квадратный Бугорков, тоже, как и Лапкин, босой. Вот почему не слышно было второго топота. Этот, если в сапогах, бухал бы на всю ивановскую округу.

— Еще один, стало быть, — сказал Монах. — Пошли тогда ближе к свету.

— Одноделец будет, — сказал Федя-Вася. — А одноделец, он кто? Сообщник преступника. А сообщник кто? Такой же преступник. А ну оба — шагом марш к «Лукерье»!

— Я на стреме стоял только, — пробурчал Бугорков, мелко ступая босыми ногами: мокрая от росы трава была прохладной. — Степка, сопляк, меня подбил, ити его мамушку.

— Врет, ей-богу, врет! Он первый: давай, говорит, закуску сорганизуем.

Перейти на страницу:

Похожие книги