Казалось бы, мелочь, но как много она значит! Хеймитч рассказывал мне далеко не все. Тот парень, которого я видела в последний раз, заходящийся в истошном крике, пытающийся порвать ремни, никогда бы не смог сотворить такое. Сосредоточиться, усмирить трясущиеся руки, придумать нечто столь совершенное. Будто предчувствуя мою реакцию, рядом со мной оказывается Хеймитч.
– Хочешь поговорить? – предлагает он.
В коридоре, где на нас не смотрят объективы камер, я спрашиваю:
– Что с ним происходит?
Хеймитч качает головой:
– Я не знаю. Никто не знает. Иногда он ведет себя вполне разумно, а потом вдруг ни с того ни с сего опять срывается. Торт – тоже своего рода терапия. Пит трудился несколько дней. И тогда казалось, что он снова стал прежним.
– Значит, ему теперь разрешают ходить где угодно? – спрашиваю я. От этой мысли мне становится не по себе.
– Нет. Он работал под строгим присмотром. Его все еще запирают в палате. Но я разговаривал с ним.
– Наедине? И у него не начался приступ?
– Нет. Он, правда, очень злился на меня, но по вполне разумным причинам. За то, что я не рассказал ему о заговоре повстанцев и все такое. – Хеймитч замолкает, будто что-то решая. – Он говорит, что хотел бы увидеться с тобой.
Я в паруснике из глазури посреди бушующего сине-зеленого моря. Палуба уходит у меня из-под ног. Упираюсь ладонями в стену, чтобы не упасть. Это нечестно. Я списала Пита со счетов, пока была во Втором. Все, что я хотела, – отправиться в Капитолий, убить Сноу и погибнуть самой. Ранение – лишь временная отсрочка. Я не должна была услышать этих слов: «Он говорит, что хотел бы увидеться с тобой». Но теперь, когда я их услышала, пути к отступлению нет.
В полночь я стою перед дверью его камеры. Больничной палаты. Нам пришлось ждать, пока Плутарх закончит съемку свадьбы, которой остался доволен, несмотря на недостаток того, что он называет гламуром.
– Нам повезло, что Капитолий все эти годы практически игнорировал Двенадцатый. Вы не утратили способность действовать стихийно. Как в тот раз, когда Пит объявил, что влюблен в тебя, или твоя выходка с ягодами. Вот это я называю качественным шоу.
Жаль, что нельзя встретиться с Питом наедине. За односторонним стеклом уже собрались врачи с планшетами и ручками наготове. Когда Хеймитч подает мне сигнал, я медленно открываю дверь.
Голубые глаза мгновенно впиваются в меня пристальным взглядом. Каждая рука Пита пристегнута тремя ремнями, в вену воткнута игла с трубкой – если он потеряет над собой контроль, ему впрыснут транквилизатор. Пит не пытается освободиться, только настороженно наблюдает за мной, будто сомневается – человек я или переродок. Я останавливаюсь в ярде от его кровати. Не зная, куда деть руки, скрещиваю их на груди:
– Привет.
– Привет, – отвечает он.
Да, это его голос, почти его, только в нем появились какие-то незнакомые нотки. Нотки подозрения и упрека.
– Хеймитч сказал, ты хочешь поговорить со мной.
– Хотя бы посмотреть для начала.
Такое чувство, будто он так и ждет, что я на его глазах превращусь в оборотня с пеной у рта. Мне становится не по себе от его взгляда, и я начинаю украдкой посматривать в сторону комнаты с наблюдателями, надеясь на какие-нибудь указания от Хеймитча, но наушник молчит.
– А ты не такая уж высокая. И не особо красивая.
Я знаю, он прошел через все муки ада, и все же это замечание меня задевает.
– Ну, раньше ты тоже выглядел получше.
Совет Хеймитча не лезть в бутылку заглушается смехом Пита.
– А уж какая деликатная! Сказать такое, после всего, что я пережил!
– Мы все много чего пережили. А деликатностью из нас двоих всегда отличался ты.
Я говорю все не то. Зачем я начинаю с ним пререкаться. Его пытали! Ему охморили мозги. Что же это со мной? Внезапно, я понимаю, что хочу накричать на него – сама не знаю почему. Пожалуй, мне лучше уйти.
– Слушай, я неважно себя чувствую. Давай загляну к тебе завтра, идет?
Я уже подхожу к двери, когда он произносит:
– Китнисс, я помню про хлеб.
Хлеб. Единственное, что связывало нас до Голодных игр.
– Тебе показали запись, где я рассказываю об этом?
– Нет. А есть такая запись? Странно, что капитолийцы ее не использовали.
– Мы сняли ее в тот день, когда тебя спасли, – поясняю я.
Боль сжимает мне ребра точно тиски. Зря я все-таки танцевала.
– Что ты помнишь?
– Тебя, – тихо произносит Пит. – Как ты копалась в наших мусорных баках под дождем. Как я нарочно подпалил хлеб. Мама меня ударила и сказала, чтоб я вынес хлеб свинье, но вместо этого я отдал его тебе.
– Да. Все так и было, – говорю я. – На следующий день, после школы, я хотела поблагодарить тебя. Но не знала как.
– После уроков на школьном дворе я пытался поймать твой взгляд. Но ты отвернулась. А потом… кажется, сорвала одуванчик.
Я киваю. Пит помнит. Я никогда никому об этом не рассказывала.
– Должно быть, я очень тебя любил.
– Да, – мой голос срывается, и я притворяюсь, будто кашляю.
– А ты любила меня?
Я опускаю глаза в кафельный пол.
– Весь Панем так говорит. Все это знают, потому Сноу и пытал тебя. Чтобы доставить боль мне.