– Назад подамся. В Бердичевскую исправительную колонию № 70 пробиваться буду. В отдельный сектор. Там пожизненно заключённых держат. Или в российскую тюрьму – если на левый берег переберусь – проситься буду. Смертник, он в камере посильней вас, вольных, к жизни прикасается. И вообще: особые люди смертники. Одни мягкие, как манка на молоке. Другие пожёстче акациевых колючек будут.
– Не ходи в тюрягу, Ярема! Здесь время тебе отпущенное, как-нибудь протянешь.
– Не. В тюряге время по-другому стучит в темечко. Каждый миг на счету: вдруг дело пересмотрят? Скостят срок. Или амнуха выйдет. В тюряге надежда подскакивает аж до неба. А воля теперь – хуже неволи. Так и прокурор Холодняк говорил: «Преступными помыслами жизнь на воле под завязку набита, пан Ярема». Вот и вижу: тут у вас, в какую дырку ни глянь – одна война! И шо она такое, теперишняя война? Игрище для заправил, кишки на заборе для подневольных. Ну, прощевай. Дорогу знаю. Сама теперь куда?
– В Херсон.
– Так там уже, наверно, ВСУ. А ты – призывная.
– Знаю, только чую, не призовут меня. Всё по-другому будет.
– А доку́мент у тебя есть?
– Российский – в Херсоне. На Сухарном зарыт. Поддельный – у подполковника Гарая остался.
– Значит, опять под командира ляжешь?
– Я тебе не подстилка! Что было, то было. Может, выкручусь. Ты пойми, Секарь: я хоть и знаю, что будет, но до полной ясности это дело никогда не довожу. Великое незнание меня будоражит и горячит, как ту солдатку перед ночной любовью! Чем больше любви, тем меньше страху. Ты вот никого не любил, потому и жить на воле не приспособлен…
– Заткнись, алюра. А то сам тебя заткну, – Секарь пошевелил клоунскими, словно накачанными силиконом, кистями рук.
– Так ты попробуй! – Хохотнув, выдернула из соломы припрятанный жатвенный нож.
– Ладно, кончай костопыжиться. Пропадёшь ты без документа. И до Сухарного тебе пешедралом не добраться. Жди здесь. Пока ночь – сгоняю в Берислав. Вдруг в канцелярии бумаги погибших найдутся. Я там пару раз на часах стоял, видел куда такие бумаги складывают. Может, что подходящее для тебя найду, – Секарь быстро натянул на себя украинскую форму, отвалил в ночь.
Писарь Омеля спал под включённой светодиодной лампой. Мертвящий свет разливался по комнате, заполненной компами, мешками с бумагами и рассыпанной по полу канцелярской дребеденью. Вдруг – скрип-поскрип, скрип-поскрип! Омеля поднял голову.
– Ты откуль, Ярема? Тебя в списках нэма, нэма! Расстреляли тебя, голубчика. А ну геть в пекло!
– Так это… Я мёртвый к тебе и явился, шоб правду вытрясти: хто на меня настучал, шо я пацанку пожалел?
– Не я, Христом Богом клянусь! Колька Варнаков нашепнул пану сотнику!
– Брешешь. Кольку тоже расстреляли, от и валишь на него.
– Вартовый! – Булькнул горлом Омеля.
– Часовой уже на том свете. Горилку из хрустальной чарки себе на темечко льёт. Значит, и тебе – пора.
Омеля метнулся к окну. С правого боку, мягко и бережно засадил Ярема заточку в писареву печень. Медленно осел на некрашеный пол Омеля…
Стало светлеть, и костерок почти прогорел, когда Секарь вернулся.
– Нашёл тебе документ подходящий. Справка – ого-го! И с фоткой. Баба, конечно, хужей тебя личиком. А всё ж таки с тобой схожа: длиннолицая и курносая.
– Тебе за красивые глаза бумагу отдали или как?
– Как, как. Пришлось часового и Омелю-писаря успокоить… Ты говорила, согреешь. Давай. Может, в последний раз.
– Ещё как согрею. Забудь про писаря, залезай под солому!
Три часа назад, дзенькнула мобилка, высветилась почта. Прилетело с незнакомого адреса письмо: «Если ты сын Тимофей Иваныча – ответь». После кратких раздумий ответил: «Да, сын». Последовало новое письмо. «Адрес твой знаю. Заходить не буду. Через час в Хинкальной на трамвайном кругу. От тебя 400 метров. Привезла тебе отцовскую вещицу. Зовут меня Горя (Горислава). Я из Херсона. В Москве – проездом…»
Без всяких приветствий она сразу выложила на столик тёмно-вишнёвый старинный мундштук. Мундштук и впрямь оказался отцовским. Я хорошо помнил монограмму и два небольших клейма, на конце мундштука. Получил его отец в подарок, в Восточной Померании, в начале 45-го. В день, когда я родился, отец бросил курить. Но мундштук янтарный всегда носил с собой, считал оберегом. Говорил, что мундштук дважды спас его, сперва на войне, потом, когда работал директором Дома народного творчества в самом конце 40-х, на Западной Украине, в Дрогобыче. В начале 70-х я переехал в Москву, и про мундштук, ясное дело, забыл. С подозрением глянул я на Горю-Гориславу.
– Откуда он у Вас?