Тогда, вероятно, и пробудилось во мне то ясновидение, которое рождается у меня всякий раз, как я прихожу в соприкосновение с людьми, даже с предметами, имеющими с ним связь. Тогда-то, по-видимому бессознательно, я до тонкости изучил все его движения: его манеру носить костюм, брать вещи, кашлять, пить и тысячу других черточек. Все это настолько въелось мне в душу, что я по первому взгляду, и совершенно безошибочно, могу во всем различить следы его личности.
Впоследствии это обратилось почти в манию: я отбрасывал невинные вещи только потому, что меня мучила мысль: его рука, может быть, коснулась их, – другие, наоборот, становились мне дороги, я любил их, как друзей, желавших ему зла.
Харусек замолчал на минуту, я видел, как он бессмысленно смотрел в пространство. Его пальцы механически вертели напильник, лежавший на столе.
– Когда потом, благодаря нескольким сострадательным учителям, я начал изучать медицину и философию, начал вообще учиться мыслить, я мало-помалу понял, что такое ненависть.
Так глубоко ненавидеть, как я, мы можем только то, что
И когда я постепенно, шаг за шагом, узнал все: кем была моя мать… и… и кто она теперь, – если, если она еще вообще жива, когда я узнал, что собственное мое тело, – тут он отвернулся, чтоб я не видел его лица, – полно
Тогда я понял ясно, где корень всего… Иногда я вижу таинственный смысл в том, что я чахоточный и кашляю кровью: мое тело отвращается от всего, что исходит от него, и выбрасывает все это с омерзением.
Часто ненависть моя сопровождала меня и в моих сновидениях, тешила меня картинами всевозможных мук, предназначенных для него.
Но я прогонял все эти образы: они оставляли меня неудовлетворенным.
Когда я думаю о самом себе и с удивлением вижу, что в мире нет никого и ничего, что бы я был в состоянии ненавидеть или к чему я мог бы просто почувствовать антипатию, – кроме
Не подумайте только, что меня ожесточила печальная судьба (о том, что он сделал с моей матерью, я узнал только спустя много лет). Я пережил один радостный день, который оставляет за собой все, что вообще доступно человеку. Я не знаю, известно ли вам, что такое искреннее, подлинное, пламенное благочестие. Я тоже не испытывал его до тех пор. Но вот, в тот день, когда Вассори покончил с собой, я стоял у лавки и видел, как
Вы знаете черную икону Божьей Матери в церкви? Перед ней я пал на колени, и райская мгла окутала мою душу.
Харусек стоял с мечтательными большими глазами, полными слез, и, глядя на него, я вспомнил слова Гиллеля о непостижимости темного пути, которым идут братья, обреченные смерти.
Харусек продолжал:
– Внешние обстоятельства, которые «создали» мою ненависть, если могут считаться оправданием ее в глазах профессиональных судей, вероятно, вас не заинтересуют: факты кажутся верстовыми столбами, но в сущности выеденного яйца не стоят. Они – только назойливое хлопанье пробок от шампанского, лишь дуракам кажущееся самым существенным в пирушке.
Вассертрум всеми инфернальными средствами, которыми располагают подобные люди, заставил мою мать подчиниться его воле, – а может быть, и гораздо хуже того. А потом, – ну, да, – а потом он продал ее в дом терпимости… это не трудно, если быть в дружеских отношениях с полицейскими комиссарами, – но не потому, что она надоела ему, о нет! Я знаю тайные изгибы его сердца.
Он продал ее в тот день, когда с ужасом убедился в том, как горячо он любил ее. Такие, как он, поступают как будто бы нелепо, но всегда одинаково. В нем пробуждается любостяжание всякий раз, как кто-нибудь приходит и покупает какую-нибудь вещь в его лавочке, хотя бы за высокую цену: он чувствует только необходимость отдать эту вещь. Понятие «иметь» для него самое дорогое, и если бы он был в состоянии создать для себя идеал, то это было бы отвлеченное понятие «обладания».
Вот и тут это выросло в нем до гигантских размеров, до вершины тревоги: не быть больше уверенным в самом себе, не что-нибудь