Бабель ничего не слышал больше. Он вдруг вспомнил, как добирался на лодке к пароходу, и разыгралась буря, и палубные огни да маяк служили ориентирами — буруны страшных вод вздымались за бортом, в лицо летели брызги, сдутые с пенных гребней ветром. Он склонился за борт, и его вырвало — едва успел передать весла жене, одно из которых вывернулось из рук и ударило ее по скуле. Он видел краем глаза, как Ирина упала без чувств, но его выворачивало — он почти вывалился из шлюпки, мертвой хваткой уцепился в ледяную корму, и тут что-то угодило ему в глаз, полыхнуло искрой, до самого мозга разворотило глазницу голубой болью. Море ярилось и свистало всех дьяволов. Глубина была перед лицом, глубина, черная, как самый плодородный и пропитанный крестьянским потом жирнозем, и белое пятно в обрамлении девичьих волос выплыло оттуда. Глаза, губы, рот. Руки обвили за шею, чтобы поцеловать, и почти утянули в воду, девичий поцелуй пронзил холодом — сердце сжалось и пропустило несколько ударов. Упоительные эти секунды ничем не были похожи на все прежнее в его жизни и на бегство из жизни в осажденном городе. В темной ночи грохотал оглушительный поезд счастья, но стук колес слабел, пропадал, и тишина, ревущая тишина, поражающая контуженных после взрыва, забрала дыхание и не давала оттолкнуть от себя русалку. Русалка пахла гниющими водорослями, утопленником, туманом. Эта смесь наполнила его, вызвав припадок эйфории, и тело запело от радости. Он подхватил весла, ставшие вдруг втрое тяжелей, заворочал ими в антрацитовой мгле, один посреди моря, над которым витала музыка — губная гармошка, орган, голоса тысячи сирен, — он догреб до берега и с поистине Самсоновой силой оттащил лодку к мертвым бакенам — жизнь после этого покатилась вверх тормашками, он уехал, он бросил Ирину, он устроился в сотни газет и сотни раз уволился, и само бегство, и поцелуй как-то выветрились из его памяти — и только стыдная причина расставания порой еще мучила его своей смутностью, неопределенностью, в этом месте был жуткий провал, ничем не объяснимый и поэтому еще более мучительный… Он потряс головой, избавляясь от наваждения. В корчах издыхали дьяволицы. Они извивались всем телом и как-то потеряли свою прежнюю человеческую форму. Животы распороты. А к Эльзе подбирался красноармеец со штыком на винтовке — безумная улыбка бродила вокруг пухлых губ…
— Ы! — помычала Эльза. — А-а-ыа!..
Она поцеловала Бабеля. Он даже не успел испугаться, что острые зубы прокусят ему губу, а потом все вокруг изменилось… Мир снова стал розовощеким и бодрым, как пионер.
— Уходим! — сказал Бабель. — Туда!
Они побежали, держась за руки, в тенистую улочку, за синагогу, через тихий парк и по откосу к речке. Уже на берегу он заметил, что у Эльзы повсюду ранки на ногах — костяные иглы торчали из них… Над головой просвистела шальная пуля. По склону сбегал красноармеец. Молодайка сбросила платье и неуклюже плюхнулась в воду. Ее тело сразу потеряло прежнюю форму, посерело, потемнело, костяные иглы стали еще длиннее, сомкнулись и сцепили ноги в замок — мелькнул в один миг отросший хвост, а вместо головы Бабель вдруг увидел что-то безобразное, шишковатое и сильно раздутое с двумя черными яблоками глаз, по бокам свисали странные щупальца, даже непохожие на волосы… Красноармеец подбежал к Бабелю, вскинул винтовку для выстрела. Бабель молча кинулся вперед и толкнул.
Грохнул выстрел.
— Ты чего?! — завопил красноармеец. — Уйдет же!
Он выглядел искренне обиженным, как человек, которому помешали исполнить свой долг. Он ничего не понимал. Молодайка извернулась, тяжело махнула хвостом и скрылась в глубине. «А ведь и правда — как ламантин…» — подумал Бабель.
— Вот ушла! — горько констатировал красноармеец. — Дурак!
Он еще что-то кричал, но Бабель уже поднимался по склону, срывая на ходу худую траву. Он прикусил стебелек и ощутил на языке счастливую горечь. Глаз у него не болел, дышалось ему легко, а на холме зеленым облаком, точно улыбаясь миру, парило дерево — одно среди светлой погоды.