37
Гойя продолжал жить в Кинта дель Сордо один, с Агустином и со своими картинами, написанными и ненаписанными. Он был еще не стар годами, но обременен знанием и видением. Он принудил призраков служить себе, но они каждый миг готовы были взбунтоваться.
Он испытал это совсем недавно на допросе у судьи инквизиции, когда его схватил и чуть не удушил неистовый страх. Но как ни изводили его демоны, отбить у него охоту к жизни они уже не могли. Именно страх, испытанный им перед судьей, доказывал, как он дорожит жизнью.
Он думал о донье Фелипе, хорошенькой владелице книжной лавки. Она, бесспорно, смотрела на него благосклонным взглядом, хотя он был глух и немолод. И «Капричос» она расхваливала перед покупателями не ради самих офортов, а чтобы угодить ему.
«Какие дикие вам видятся сны, дон Франсиско!» Что-то слишком часто повадилась она посещать его сны.
В ближайшее время он начнет писать с нее портрет, а дальше будет видно.
Гойя надел широкополый цилиндр и взял трость. Медленно взобрался он на невысокий холм позади дома. На самой верхушке он велел поставить деревянную скамью без спинки. Гойя сел и сидел очень прямо, как подобает уроженцу Арагона.
Перед ним широко расстилалась равнина, залитая серебристым светом позднего утра, за нежно зеленеющими полями подымалась гряда Гвадаррамы со снежными шапками своих вершин.
Обычно этот ландшафт радовал его душу; сегодня он не замечал ничего вокруг.
Машинально рисовал он тростью на песке какие-то завитушки, из которых получалась всякая всячина — фигуры, лица; вот он опять невзначай нарисовал что-то вроде физиономии своего друга Мартина, своего носача.
Много покойников являлось ему теперь. У него было больше мертвых друзей, чем живых; «Мертвые живым глаза открывают». Да, у него глаза могли раскрыться во всю ширь. Кое в чем он теперь умудрен. Он знает, например, что жизнь, сколько ее ни кляни, все-таки стоит того, чтобы ее прожить. И всегда будет того стоить.
Правда, не так-то скоро суждено ему воскликнуть «Ya es hora!». Но хотя бы никогда не пробил час, он до последнего своего вздоха будет его ждать и верить в него.
Не видя смотрел он на поля и на встающие за ними горы. Он достиг высокого гребня. Но отсюда он с тоской видел, как высока следующая вершина и как недосягаемо высока последняя. Легко сказать: plus ultra! Тяжкий путь все круче, все каменистее, и от разреженного холодного воздуха перехватывает дыхание.
Опять забавы ради принялся он чертить на песке. На этот раз у него получилось знакомое видение — фигура великана, который прикорнул и дремлет, забывшись в глуповатых грезах, а над головой у него торчит чахлый, смешной месяц.
Вдруг резким движением он остановился, лицо стало настороженным, суровым. Ему привиделось нечто новое. Дьявольски трудно будет запечатлеть это новое на холсте или на бумаге. Тут придется взбираться на неприступную, леденящую высоту и отыскивать невиданные оттенки красок, чтобы сделать видимым невиданное. Что-то вроде белого и коричневого, впадающего в черноту, и грязноватого серо-зеленого, что-то тусклое, смутно волнующее. А люди будут говорить: «Это уже не живопись!». Нет, это будет живопись, его живопись! «Капричос» в красках — вот единственная возможная живопись. И подле написанных «Капричос» нарисованные покажутся невинной детской забавой.
«Какие дикие вам видятся сны, дон Франсиско!» — Солидный господин осклабился задорно и злобно под солидным боливаром. Встал. Вернулся в дом.
Пошел к себе в спальню. Скинул стеснительный серый редингот. Надел рабочую блузу, которую давно уже забросил, и снова улыбнулся: Хосефа была бы им довольна.
В рабочей блузе он спустился в столовую. Уселся перед голой стеной.
Для того нового, что ему привиделось, холст не годится. Этого не натянешь на подрамник и не станешь таскать с места на место. Это неотъемлемая часть его мира. Это незачем переносить на холст, пусть же и остается навеки неотделимым от его жилища.
Он уставился на голую поверхность стены, закрыл глаза, открыл, снова уставился на стену зорким, но незрячим взглядом.
Новая сила, страшная и благодатная, током прошла по его телу.