Он дождался воскресного дня, когда хозяйка со служанкой отправились, взявши… молитвенники, в местную кирху. Тогда он прокрался, как вор, на кухню. Осторожно разжег в печке приготовленную лучину и стал медленно, дрожащими руками отрывать лист за листом рукописи и кидать их в огонь… Не двигаясь, Гоголь следил, как лист, чуть изогнувшись, будто от немыслимой боли, сворачивался и, скорчившись, начинал гореть. Огонь легкой, тонкой змейкой охватывал сначала с краев густо сжавшиеся строки беспомощных, по-детски неуверенных букв, а затем ярким- пламенем вспыхивал весь лист и рассыпался серебряным пеплом. Когда все листы сгорели, он помешал чугунной кочергой оставшийся пепел и золу и долго еще сидел перед печкой, прищурив глаза, опустив голову на колени.
Затем он добрался до своей комнаты, узенькой, весело залитой летним солнцем, отражавшимся сияющими бликами на зеркале, графине с водой, на стеклянной граненой чернильнице, и записал в тетради, словно отдавая отчет потомству: «Затем сожжен второй том «Мертвых душ», что так было нужно. «Не оживет, аще не умрет», — говорит апостол. Нужно прежде умереть, для того чтобы воскреснуть. Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка доставалась потрясением, где было много такого, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Но все было сожжено, и притом в ту минуту, когда, видя перед собой смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше напоминающее. Благодарю бога, что дал мне силу это сделать. Как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержание вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным. Появление второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, чем пользу».
Гоголь присыпал написанное сухим желтоватым песком из песочницы. Лег на кровать, прикрыл голову подушкой и заплакал. Ночью он проснулся от сильной боли в груди. Зажег свечу. На стене резко обозначилась сгорбленная черная тень. Это он сам.
— Я вовсе не затем рожден, чтобы произвести эпоху в области литературной, — укоризненно обратился он к тени. Ему было трудно сосредоточиться: руки холодели, как лед, голова пылала. Ведь его поэма, плод многолетнего труда, дум и волнений, сегодня сгорела. Он сам сжег свой труд во имя лучшего, неясно рождающегося в его душе!
— Дело мое — дело всей моей жизни! А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно. Мне незачем торопиться; пусть их торопятся другие! Жгу, когда нужно жечь, — убеждал он тень, — и, верно, поступаю как нужно… Опасения же насчет хилого моего здоровья, которое, может быть, не позволит мне написать второй том, напрасны! — и он взмахнул перед тенью рукой. Но тень так же укоризненно замахнулась. Гоголь снова заплакал.
Утром болело все тело. С большим трудом поднялся он с кровати. Долго и тщательно умывался. Рассчитавшись с хозяйкой, пошел к конторе дилижансов, взял билет и направился в Берлин.
Берлин угнетающе подействовал на Гоголя своей прилизанной чистотой, безвкусными домами, пестрой чопорной толпой на Унтер ден Линден. Писатель остановился в той же скромной гостинице, в которой не раз уже бывал. В Берлине он встретился с графом Толстым. Александр Петрович был, как всегда, внимателен, вежлив и в то же время задумчив и молчалив. Он выслушал рассказ Гоголя о сожжении второго тома поэмы так, как если бы заранее знал, об этом.
— Вам, Николай Васильевич, нужно отговеть со мной вместе в Веймаре! — произнес Толстой ровным, слегка повелительным тоном.
В Веймаре они посетили православную церковь. Гоголь исповедовался в своих грехах, прежде всего в гордости и душевной слабости, мешавшей ему твердо следовать заветам отцов церкви.
Зеленые парки Веймара, этого города поэтов, в котором жили Гёте, Шиллер, Виланд, его светлая тишина успокоили Гоголя. Они побывали в доме Шиллера и в летнем домике Гёте.
Возвратившись в Берлин, Гоголь по совету врачей направился в Дрезден к доктору Карусу. Карус долго его расспрашивал, выстукивал и выслушивал, ощупывал и решил, что все дело в печени. А раз печень, естественно надо прежде всего ехать в Карлсбад на тамошние воды. Меланхолия, хандра — о, она тоже от печени!
Гоголь покорно едет в Карлсбад. Там он узнает из писем, пересланных к нему из России, что Александра Осиповна стала губернаторшей, что ее мужа Н. М. Смирнова назначили губернатором в Калугу.