Ибо коренная беда дружбы народов состоит в том, что семья Тараса volens nolens символизирует историческую трещину, пролегшую по карте расселения и ментальности украинской нации. Меньшая, наиболее пригожая и европеизированная часть от веку тяготела к полятчине: во Львиве на каждом шагу видны контуры католической архитектуры, замковых построек, рыцарской, отнюдь не богатырской сбруи и надменного бального политеса. Часть крупная, драчливая, босяцкая и к учебе негодная, твердо стоит на принципе единства русских земель. Сегодняшняя политическая история Украины кажет, что стабилизирующие тяжеловесы типа батьки Тараса в ней повывелись вовсе – попытки же занять это место коллективным гостем с Востока успеха не имеют и иметь не будут: москаль, как говорилось в известном фильме, мене не брат. Вопреки заветам забубенного Тараса, в Украине гораздо меньше, чем в России, пьют, гораздо меньше буянят, гораздо деликатнее обращаются с женщинами и пешеходами и гораздо чувствительнее к писаным законам. Вот и выходит, что в современной табели о нравах Тарас Бульба со своими гулевыми вытребеньками и потворством инстинктам – сугубо русский, а никак не украинский характер, и потому его финансируемые российским телевидением речи о нерушимости славянского братства там, за Днепром, услышаны не будут. Хоть тресни, а хоть тридцать раз напиши «казак» через «о».
Гоголь в ХX веке
Из наблюдений и предположений
I. 1890-е-1900-е
В конце ХIХ века, меньше чем через полвека после кончины Гоголя, оживился интерес участников текущего литературного процесса к самому загадочному русскому писателю, во второй половине того века вытесненному великими романистами.
Одновременно Гоголь оказывается в центре философских и, приблизительно говоря, философско-политических размышлений современников. Последний эпитет, признаемся, – не самый удачный. Но как иначе назвать попытки философски мыслящих людей – от Мережковского и Розанова до Бердяева (уже в 1918 году), – во-первых, вычитать у Гоголя важнейшие свойства пришедшего в эти годы в движение народа, а во-вторых – оценить ретроспективно роль Гоголя в формировании некоего господствующего национального умонастроения?
«Гоголь толкнул Русь, – уверял Розанов. – Но – куда? …Движение, от него пошедшее, ‹…› не приобрело правильности и развития, а пошло именно слепо, стихийно, как слепа и стихийна вообще область красоты. ‹…›». И дальше – особенно важное: «Гоголь страшным могуществом отрицательного изображения отбил память прошлого, сделал почти невозможным вкус к прошлому, – тот вкус, которым был, например, так богат Пушкин. Он сделал почти позорным этот вкус к былому, к изжитому» (см.: Розанов В. Гений формы: К 100-летию со дня рождения Гоголя).
Это, конечно, не столько сам Гоголь, сколько его интерпретаторы. Гоголевский гротеск был истолкован и закреплен в школьном преподавании во второй половине ХIХ века вне художественной его сути, как чистое обличение. А сам Гоголь из писателя, над страницами первой книжки которого хохотали, не в силах сдержаться, наборщики, превращен был в зачинателя пресловутого критического реализма.
Далее – лишь несколько примеров воздействия Гоголя на русскую литературу ХХ века.
II. Ремизов
Много позже, уже ретроспективно, оценит место Гоголя в его веке Алексей Ремизов: «Чары гоголевского слова необычайны, с непростым знанием пришел он в мир. Еще при жизни образовался «оркестр Гоголя»: имитаторы, копиисты и ученики. Образовался гоголевский трафарет и по окостенелой указке писались повести и рассказы – имена авторов не уцелели. Гоголь дал пример разговорного жаргона: почтмейстерское «этакой» (Повесть о капитане Копейкине). Этот жаргон – подделка под рассказчика не «своего слова» – получил большое распространение не только у литературной шпаны, а и среди учеников. На мещанском жаргоне сорвался Достоевский («Честный вор»), на мужицком Писемский в прославившей его «Плотницкой артели» и в рассказах «Питерщик» и «Леший» с «теперича» и «энтим».
Трафарет всегда бесплоден, а жаргонист всегда фальшив. Природный лад живой речи неизменен, а народная речь непостоянна, и словарь народных слов меняется в зависимости от слуха и памяти, память же выбирает вовсе не характерное, а доступное для подражания».