Но действительно ли существует эта связь – между гоголевским видением России и ее подлинным нутром? И что считать ее подлинным нутром? что такое «подлинный» и что такое «нутро»? Помню, как я удивился в давнее уже время, прочитав у Бердяева о русском пейзаже как портрете русской души, – при том, что русские как бы «выбрали» этот пейзаж, что тут есть момент волеизъявления, а не просто натуральная порожденность. Все дело в том, что «нутра» у человека и не бывает, человек существует только «феноменологически» (в смысле Гуссерля). Впрочем, немчура русским не указка, русский «феномен» в том, что сознание в России поглощено бытием и не может из него выйти, при этом все же парадоксально существуя. Сам Бердяев говорит о том же: об «онтологичности» русского мышления, о связанности его с бытием, о чуждости русскому всяких «гносеологий». В России бытие «больше сознания», потому что Россия «большая» и в сознание не умещается, подавляет его вместе с его носителем. Это отнюдь не «в Россию можно только верить», а как раз главное и единственное, коли на то пошло, знание русского: о невыносимости России в чисто натуральном, физическом, географическом смысле. У России нет истории, одна география. России слишком много, больше, чем надо человеку, даже и русскому. Земли слишком много, русский человек завален землей, как на войне после взрыва. И коли после этого он остается жив и даже крови не пролил, то отнюдь не здоров, «контужен». Русские все контуженные, а Толстой с Достоевским в первую очередь. Из великих только Солженицыну казалось, что он здоровый. Но самый великий в русском ХХ веке, Андрей Платонов, эту – гоголевскую в происхождении – интуицию довел до максимума, до Чевенгура. Чевенгурцы – в каком залоге? действуют они или страдают? Не понять, неразличимо. Так что в конце концов выходит все-таки «Гуссерль». «Феноменологически редуцированная» Россия предстает «землей». А земля эта – не то пашня, не то могила.
Вот это и есть Гоголь, вся его тематика: и мертвые души, и их воскрешение Чичиковым в седьмой главе, и сам Чичиков – не понять кто: то ли владыка царства смерти, то ли герой-богатырь, побеждающий смерть. Об этом Синявский очень хорошо написал, лучше Розанова – дальше Розанова. Это и решает как бы знаменитую «апорию», впервые увиденную Мережковским, – на птице-тройке не кто иной, как Чичиков: кто тут кого догонит и перегонит, где Ахиллес, где черепаха?
В знаменитой советской песне при желании можно увидеть опять же Гоголя, отчего ее задушевно-государственный оптимизм сразу делается страшным: «широка страна моя родная» – это Гоголь, а именно «Страшная месть»: сразу стало видно во все стороны света, а на самой вершине – некий всадник нечеловеческих размеров. Тут английское larger than life уместнее перевести буквально: не «превышающее натуральную величину» (как правильно), а «больше чем жизнь». Вот Гоголь, вот Россия. Она «больше жизни», то есть одновременно и смерть, но не «потенциальная», как у всего живого, а одновременная, в том же атоме времени наличная: со-существование жизни и смерти, жизнь как смерть.
У Гоголя не смех сквозь слезы, а смерть сквозь смех. Смех – заклятие, талисман, оберег, чур меня. А можно и проще сказать: смеющийся череп. В Гоголя по-своему проник М. М. Бахтин в его концепции «коллективного народного тела» с такими персонажами, как «смеющаяся смерть» или, того пуще, – «рождающая смерть». И всю эту чертовщину Бахтин увидел не в «Рабле», не в «средневековой народной культуре» – а в России. Давно (а понимающим людям с самого начала) стало ясно, что у Бахтина не «коллективное народное тело», а сталинская Россия, тоталитарный лагерь. Вот подлинно русское «смеховое начало», вот Гоголь. Гоголь – пророк ГУЛАГа. Тема, да и поэтика Гоголя, – смерть как комический персонаж. Об этом мы в свое время узнали от Томаса Манна, так представившего костлявую в «Волшебной горе». Первая сцена этого рода: Ганс Касторп, подъезжая к горному санаторию, видит на предельной скорости несущиеся вниз санки, и кузен, здешний старожил, объясняет ему, что это трупы спускают на бобслеях, – как выяснилось, самый эффективный способ избавляться от падали. Вот комика: останки любимого человека – падаль. Все это знают, но цепляясь за приличие, сильнее сказать – маскируясь культурой, – стараются не помнить, вытесняют из сознания. А Гоголь помнит, держит в голове и на кончике пера все сразу. Вот природа гоголевского комизма – панибратство со смертью.
Мне рассказывал человек, двадцать лет просидевший в лагере с уголовными. Идет колонна зэков, на пригорке – грузовик на тормозе, немного наклонившись назад, а в аккурат под заднее колесо положивший голову, кемарит шофер. Один из зэков забирается в кабину и отпускает тормоз. Голова в лепешку, зэки ржут.