Гоген произвел очень строгий отбор, он выставил только сорок одно из шестидесяти шести полотен и две из десятка «дикарских» деревянных скульптур, которые привез с Таити[115]. Чтобы подчеркнуть, с одной стороны, связь с ранним творчеством, с другой — пройденный за два года путь, он добавил три картины бретонского цикла. Почти все картины, которые экспонировались в те дни у Дюран-Рюэля, теперь висят на почетных местах в виднейших музеях мира, и ни одна из изданных за последнее время книг по истории современного искусства не обходится без репродукций гогеновских шедевров. Такие вещи, как «Иа ора на Мариа» (ее Гоген поместил в каталоге под номером один), «Манао тупапау», «И раро те овири», «Нафеа фаа ипоипо», «Вахине но те тиаре» и «Теаа но ареоис», знают и любят не только специалисты, но и миллионы рядовых ценителей искусства. Сам Гоген ставил свои полотна так же высоко, как это сделали последующие поколения. Он не сомневался, что сорок одна таитянская картина, эти невиданные сочетания ярких цветов откроют наконец глаза современникам на его величие. Его уверенность в себе и своем близком торжестве лучше всего выразилась в иронической фразе, которой он заключал написанное накануне выставки письмо Метте: «Вот теперь я узнаю, было ли с моей стороны безумием ехать на Таити».
Уже в начале третьего он получил ответ. Куда ни погляди — равнодушные, презрительные, недоумевающие лица. Все ясно: провал. Но послушаем Шарля Мориса, который во время вернисажа не отходил от него: «Провалились все грандиозные планы Гогена. Но больнее всего по его самолюбию, наверно, ударило неизбежное сознание, что он допустил ряд просчетов. Разве не мечтал он о роли пророка? Разве не уехал в далекие края, когда посредственность отказалась признать его гений, надеясь по возвращении предстать во весь рост, во всем своем величии? Пусть мое бегство — поражение, говорил он себе, но возвращение будет победой. А вместо этого возвращение только жестоко усугубило его поражение.
Легко представить себе, как его сердце в эту минуту сжалось в тревоге. Но, пользуясь метафорой, которую он сам простодушно любил и часто повторял, — Гоген терпеливо, как индеец, с улыбкой на губах вынес все страдания. Перед лицом единодушного неодобрения всех присутствующих он все равно ни секунды не сомневался в своей правоте. Стоять на своем — вот убеждение, за которое он цеплялся. Вопиющая недооценка со стороны современников не играет никакой роли, будущие поколения оправдают его!
Как только он понял, что люди, не давшие себе труда изучить и обсудить его произведения, вынесли ему приговор, он изобразил полнейшее безразличие. Он улыбался, не показывая виду, чего ему это стоит, спокойно спрашивал своих друзей, какого они мнения, и без малейшей горечи, трезво, непринужденно обсуждал их ответы.
Провожая в конце злополучного дня до дверей мсье Дега, он упорно молчал, хотя тот хвалил его. Но в ту самую минуту, когда знаменитый старый мастер уже хотел прощаться, Гоген снял со стены экспонат, резную трость своей работы, и подал ему со словами:
— Мсье Дега, вы забыли вашу трость[116].
Среди тех, кто не соглашался с высокой оценкой Дега, был старый друг и учитель Гогена, Камилл Писсарро, который писал о выставке:
«Я встретил Гогена. Он изложил мне свои взгляды на искусство и заверил, что молодые найдут спасение, испив из далеких и диких источников. Я сказал ему, что это искусство не в его духе. Что он цивилизованный человек и его обязанность — показывать нам гармоничные вещи. Мы разошлись, оставаясь каждый при своем мнении. Гоген несомненно талантлив, но как же трудно ему найти свой путь! Он постоянно браконьерствует в чужих угодьях; теперь он грабит дикарей Океании»[117].