Свобода, равенство и братство открывались для него в искусстве и одержимом искусством дружеском союзе. Здесь он создавал для себя пространство свободы движения, перемен, приключений; здесь происходило великое отчуждение; здесь можно было отважиться заглянуть за пределы существующего; здесь довольно было возбужденной суматохи, в которой открывались тайны, и последние становились первыми. Не в языке политики, а в языке искусства он чувствовал себя связанным с целым; здесь соединялось для него внутреннее с внешним, прочее же ужималось до второстепенных условий, которые надлежало принимать в расчет таким образом, чтобы по возможности экономить собственные силы. Ему нечего было делать в мире политики, и он самым решительным образом противился тому, чтобы политика обрела власть над ним. Позднее ему доведется познать на собственной шкуре, что можно оказаться втянутым в политику именно потому, что пытаешься воспротивиться ее власти над собой. Пока же его позиция носит исключительно оборонительный характер: политика и душа должны быть отделены друг от друга.
Эта позиция не только выражает индивидуальную жизненную стратегию; в ней проявляются также нормы поведения прусского чиновничества, той общественной среды, из которой вышел Гофман. Прусское чиновничество еще и в XIX веке рассматривало себя как неполитическую «машину» для достижения политических целей, намечать которые имеет право только государственная верхушка. Как составная часть государственного аппарата, чиновничество хорошо усвоило позднеабсолютистскую идею монополии на проведение политики.
Рациональность, упорядоченность, осознание себя как инструмент политики, действия «невзирая на лица» и с высокой степенью контроля над аффектами, без предпочтений, без ненависти, исключительно «по-деловому» — таковы были «добродетели» чиновничества. Оно считалось, по выражению Гегеля, «всеобщим сословием», в обязанность ему вменялось соблюдение общего блага, но не как политическая, а как административная задача. Собственно политика, борьба за определение целей публичных действий, не являлась его профессией. Именно потому, что чиновничество должно было постоянно ощущать себя инструментом политики, субъектом которой оно не могло быть, оно ревностно следило за тем, чтобы и другие, «некомпетентные частные лица», не покушались на политическую идентичность и компетентность, в которых им самим отказано. Формировавшаяся политическая общественность, претендовавшая на право выражать собственные суждения о политике, видела в лице «неполитического» чиновничества одного из своих наиболее сильных противников. Именно неприязнь чиновника к общественному политическому мнению заставляла старого Гиппеля, бургомистра города, говорить о своих политизированных друзьях Канте и Краузе: «Превосходные ученые, достойнейшие люди, но не способны управлять страной, деревней или хотя бы курятником — даже одним-единственным курятником».
Чиновничья приверженность к упорядоченному, не политизированному ходу дел могла и воспротивиться политическому произволу властителей: привычка к упорядоченности становилась государственно-правовым убеждением. Берлинский апелляционный суд, а особенно советник апелляционного суда Гофман в свое время дадут впечатляющий пример этого.
Таким образом, полное отсутствие интереса к политике молодого Гофмана стало результатом его воспитания прусской чиновничьей средой, к которой принадлежала его семья. Его художественные наклонности, побуждавшие его ограничивать юридическую подготовку к государственной службе самым необходимым, лишь усиливали эту тенденцию. «К своей цели он шел самым прямым путем» — такими словами охарактеризовал Гиппель то обстоятельство, что Гофман закончил курс обучения в университете, не проявляя интереса к политике, но лишь усваивая инструментальные навыки, необходимые ему для того, чтобы «в тени хлебного дерева, которым должна была стать для него государственная служба, жить независимо от превратностей, кои могла уготовить ему его склонность к искусствам».
И все же: чем выше по иерархической лестнице, тем сильнее политизируется и самопонимание чиновников. На самом верху чиновник становился субъектом позднеабсолютистской монополии на политику. И Гофман видит, как его Гиппель, свежеиспеченный владелец майората, идет этим путем наверх, в сферу политики. Мир политики является для Гофмана частью того большого мира, который похищает у него друга.
Социальная и связанная с нею политическая карьера друга понимаются Гофманом как движение, неизбежно направленное против художественного союза друзей и воплощенных в нем принципов равенства, непринужденности и взаимного доверия. Само искусство и художественный обмен остаются для него, в конечном счете, единственным прибежищем этих принципов. История отчуждения от друга заставляет Гофмана воспринимать сферу политики как враждебную для себя. При этом не конкретная политика, а сфера политики вообще воспринимается Гофманом как среда отчуждения. Этот опыт послужит ему темой для рассказа