Делу был дан ход. 4 февраля 1822 года министр Шукман писал государственному канцлеру Гарденбергу, что Гофман «проявил себя как позабывший честь, в высшей степени неблагонадежный и даже опасный государственный чиновник». И далее: «Если с данным проступком советника апелляционного суда Гофмана соотнести прежнее его поведение в следственной комиссии, к примеру, его решения, противоречащие документам… если также принять во внимание то, как он вел себя раньше, еще будучи правительственным советником в Познани, где сочинил пасквиль на целую коллегию, членом коей состоял; если присовокупить также его писательскую деятельность, то едва ли останется место сомнениям, не является ли сей человек недостойным в служебном и моральном отношении». Шукман, «учитывая прежние суждения апелляционного суда по таким делам», выражает сомнение «в успехе подобного процесса» и рекомендует перевести «упомянутого Гофмана с необходимым порицанием из столичного суда в отдаленную провинцию, например, в Инстербург, препоручив его там строгому надзору…» Решение, однако, еще не принято — сначала надлежит допросить самого Гофмана.
Гиппель, старинный друг, ту зиму как раз живший в Берлине, самоотверженно вступился за Гофмана. Чтобы дать ему возможность подготовить письменную защитительную речь, он добился перенесения допроса, аргументируя это врачебным заключением.
23 февраля 1822 года Гофман продиктовал — паралич, начавшийся со спинного мозга, уже дошел до рук — свою защитительную речь, которая произвела впечатление даже на вышестоящие инстанции. Разумеется, Гофман не смог переубедить своих мучителей, однако его блестящая речь обезоруживала. Получилось как когда-то с дядюшкой Отто, который уже не смог наказать маленького Эрнста за вырытую в саду яму — слишком хорошо была придумана история про американское растение.
В своей защитительной речи Гофман доказывал, что, исходя из логики сказки, ему надо было ввести такой персонаж, как Кнаррпанти, ради художественной сбалансированности. Сходство с реальными людьми является случайным. Кто ищет подобное сходство, тот всегда найдет его, от этого не защищен ни один автор, что с многими уже случалось. Гофман закончил свою речь такими словами: «Я прошу не упускать из виду то обстоятельство, что речь идет не о сатирическом произведении… а о фантастическом создании писателя-юмориста… Тогда с меня будут сняты все подозрения, глубоко и больно затронувшие меня. Сия надежда, полагаю, с полным на то правом питаемая мною, дает утешение и силу, необходимые для того, чтобы пережить мучительнейшие дни моей жизни».
Теперь началось закулисное перетягивание каната. Гиппель попытался привлечь к делу защиты попавшего в беду Гофмана князя Пюклер-Мускау, к тому времени уже ставшего зятем Гарденберга, однако тот отказался.
И все же дисциплинарное производство пришлось пока отложить, поскольку этого настоятельно требовало все более ухудшавшееся состояние здоровья Гофмана.
Глава тридцатая
КОНЧИНА
24 января 1822 года, в день своего 46-летия, Гофман в последний раз собрал друзей. Тому, кто обычно являлся душой компании, болезнь «подрезала крылья». Хитциг вспоминал: «Он пил минеральную воду, угощая друзей изысканнейшими винами, и если прежде в подобных случаях Гофман неутомимо сновал вокруг стола, подливая вино или оживляя беседу там, где она приостановилась, то в тот раз он весь вечер просидел, будучи прикованным к креслу… Один из гостей… вставил фразу, смысл которой сводился к шиллеровскому „Пусть жизнь — не высшее из наших благ“, и тут Гофман возразил ему так резко, как не говорил в течение всего вечера: „Нет, нет, жить, только жить — чего бы это ни стоило!“».
В отношении общественной жизни Гофман занимал скорее оборонительную, уклончивую позицию, стараясь сделаться неуловимым благодаря испытанным приемам превращения. Против же сил природы он буквально взбунтовался. Здесь он наступателен, бескомпромиссен. Могущественнейшую из сил природы, смерть, он отказывался просто так принять. С яростной одержимостью и чувством юмора он до последнего дыхания противопоставляет ей продуктивную жизнь. «Вы никогда не должны, — писал он в
Жить до последнего вздоха, а когда смерть подступит, не поддаваться ей, встречая ее тем смехом, который отзывается в его творчестве. Некоторые в ужасе отворачиваются от этого смеха перед лицом смерти. Лёст, знакомый Гофмана времен жизни в Варшаве, писал о его умирании: «Конец ужасен. Его шутки на смертном одре с такой ясностью раскрыли его душу — этот никогда не хворающий дух и это никогда не бывающее здравым чувство».