Читаем Годовое кольцо полностью

— Иван Прохорович, — спрашиваю я, — ты зачем каждый день моришь себя на солнцепеке? Лежал бы на диване, Пушкина бы почитал. Понтием Пилатом себя воображаешь?

Он кокетливо-небрежно шевелит пальцами. Сравнение его забавляет.

— Нет, — отвечает он, подумав, собравшись со словами, — как разогреюсь на солнышке, закрою глаза — маму вспоминаю. Какая у меня была ласковая мама! Теперь таких мам среди этих грамотеек нет. И я при ней как жеребенок, белой лошади ребенок.

Мы пьем с ним чай. Долго, пробуя разные сорта: со смородиновым листом, с бергамотом, с жасмином, с суданской розой. Солнце тонет под каемку тимирязевского бора, и над ней тут же рисуется пушистая дымка. Может показаться, что солнце низошло в неведомую воду, и закипевшая вода отдала пар. На самом деле это не пар и не туман. За рекой все это сухое невозможное лето тлеют торфяники.

— У тебя деньги-то есть? — неожиданно спрашивает Иван Прохорович. — Я могу дать. Я шкуру продал этому шведу, вместе с блохами.

— Тебе нужнее, — отвечаю я, — могу и добавить. Вдруг тебе не хватит, как соберешься жениться. Ты ведь присмотрелся, я знаю.

Он отмалчивается. Только что посвистывает соловьем. Умеет. Мы довольны друг другом.

За открытой дверью балкона — горячий черный вечер. Запели пережившие нынче свой век комары — и их тут же перекрыл долгожданный тугой звон баскетбольного мяча. Они пришли, те трое мальчишек.

Все лето, из вечера в вечер, без выходных, с наступлением темноты они начинают стучать, бросать по кольцу — и заняты этим до двух, до трех ночи. Три тоненькие фигурки в свете далекого фонаря. Они играют как заговорщики, молча, не перекуривают, не пьют пива. Молча. И свет фонаря перекрыт щитом, поэтому кольцо они толком видеть не могут.

Чьи они, почему они? С каждым днем я озадачиваюсь все сильнее, я даже сдерживаюсь, чтоб не сходить к ним, не вглядеться в них. Они что же, колдуют своим мячом? За здравие? За упокой?

— Наверное, не могут привыкнуть, — туманно говорит Иван Прохорович и укладывается спать. А я сажусь на кухне, для крепости переживаний включаю настольную лампу и погружаюсь в японский роман: «Не сговариваясь, они решили ничего не говорить Тэйноске, а с Таэко держаться так, будто ничего не произошло…» Восхитительно.

Мяч стучит как метроном, поздние прохожие, пробираясь между гаражами и школьной теплицей, ругают темень и самих себя. В ночной перспективе их слышно отчетливо, далеко, но голоса их звучат с какой-то лесной нежностью.

В два часа пополуночи я благоговейно закрываю книгу и говорю в распахнутое окно:

— Слава тебе, Господи, — Юкико просватали.

Тихо пробираюсь к дивану и, раскладывая по нему свое тяжелое, в наростах времени и огорчений тело, проникаюсь печалью. Ну вот, затянувшаяся юность Юкико закончилась. Каково ей становиться взрослой в тридцать три-то года? А через год Пирл-Харбор. Хорошо хотя бы то, что жить она будет в Осаке, а не в Хиросиме.

Беда, если я не усну до ухода мальчишек.

Полный мамой и солнцем, Иван Прохорович спит немо, самозабвенно, будто и нет его здесь. Луна осторожно засовывает кончик рожка в уголок окна. Мяч стучит как метроном.

<p>2. Гладиолусы, люк, зеленый лед</p>

Отважный, неутомимый, он пробегал по темени небоскребов, по кромкам плоских крыш и добровольно срывался на безумном сквозном просторе в пропасти над омутами очарованных нью-йоркских улиц. В последний, погибельный миг человек-паук выпускал свои клейкие нити, триумфально зависая над бездной, — и дети превращались в сплошной птичий базар, бушующий под ярким солнцем.

Голова у меня стала кружиться сразу, вскоре к ней присоединился вздрагивающий желудок. Еще прыжок — и, бессмысленно проклиная киевские котлеты, «о, мати городов русских!», я уже пробирался в тылы, в темноту, за спасительный барьер между залом и входом. Ноги слушались плохо — я шел вялым, рыскающим шагом, заваливаясь вперед, и вскидывал подбородок, чтобы не упасть.

Никогда не покорялись мне моря, а все-таки морская болезнь меня настигла.

— Ничего, не стесняйтесь, — прошептала мне дежурная старушка, — не вы первый такой нежный родитель. Через день находятся такие неспортивные, не выдерживают. Не рвет вас, то есть не тошнит? Перемогнитесь, отдохните.

Слышать это было обидно, но отчасти и отрадно, ввиду гуманности речи. Когда еще тебе вот так, бесплатно, посочувствуют?

Прислонившись к дверям, я делал глубокие вдохи и прозаически думал о здоровье, о возрасте. И вспомнил про Машу Иванову и Симу Извекову — двух семиклассниц, которые зимой 1949 года выполняли по две мужские нормы на лесоповале. Их наградили за это грамотами райкома и талонами на фуфайки. С Симой я познакомился в прошлом году. Ей уже семьдесят лет, она колет кабанчиков по всей деревне и любит негодовать на безнравственность телевидения, настаивая на том, что такого растления и унижения женщины, как ныне, при Сталине не было. «И вообще мы росли крепкие, я сама кого хочешь отоварю».

А валидол остался дома, и надо было возвращаться в наш первый, самый звонкий ряд, пока меня не хватился сын.

Перейти на страницу:

Похожие книги