Но выказывать запоздалые сожаления и чувства, родственные патриотизму, в Париже было безопасней, чем в окопах Крцаниси и Табахмелы1. Что же до жены-амазонки, то она вполне могла утолять свою страсть и в Булонском лесу; впрочем, гражданка мира, она везде была дома, и, говоря по совести, ее мало интересовали политические баталии, в которые был вовлечен или, вернее, втянут ее супруг, тем более что ни одна политически весомая страна не сочла нужным вступиться за премьер-министра из неведомого Ланчхути. А будущий железный нарком уже собирал воинство на базарах и вокзалах российского юга, поскольку именно ему, как истинному мамелюку, выпала сомнительная честь осуществить довольно грязную операцию: трехлетнюю Грузинскую демократическую республику навсегда преобразовать в Грузинскую Советскую Социалистическую Республику. "Кто любит терпкое вино и смуглых красоток, тому не найти лучшего места!" - так с трибун, наскоро сколоченных на замусоренных майданах и заплеванных платформах, распалял и раззадоривал он бездомных проходимцев и опустившихся босяков, базарных воришек и вокзальных побирушек, прирожденных пьяниц и ушибленных жизнью никчемных мечтателей...
Оттуда и начинается летоисчисление кровавой династии Кашели. Ражден Кашели и его жена Клава одними из первых записались в так называемую Одиннадцатую армию, и сын у них родился в двадцать первом году, как раз в день взятия Тбилиси, а еще точнее, в те самые часы, когда Тбилиси пал словно город для того и пал, чтобы Клава могла спокойно разрешиться от бремени. В действительности "кавказский Париж" оказался не слишком крепким орешком; его, в сущности, некому было защитить от разношерстного воинства в длиннополых шинелях и воронкообразных шапках-буденновках - создание регулярной грузинской армии Кремль счел нецелесообразным, с чем, разумеется, с готовностью согласился грузинский премьер. Что же до наемной гвардии, подчиняющейся исключительно премьер-министру, она в это время сопровождала его "пульман", катящийся в сторону Батуми, где грузинскому Ною предстояло наконец-то загрузиться в "ковчег", то бишь пересесть на пароход, выделенный для эмиграции, и вместе с отобранными по списку соотечественниками переместиться в Париж, к "пупу земли", причем на неограниченный срок. В окопах же, в основном, держали оборону студенты, учителя и мелкие чиновники, половина без ружей; укрываясь за невысокими брустверами, они терпеливо ждали ранения или гибели однополчанина, чтобы в свой час слабеющей рукой передать освободившуюся винтовку; посиневшие от холода, нахохлившиеся, потерянные, они вжимали головы в плечи и тщетно пытались задрать воротники промокших насквозь пальто и сюртуков... Зато негрузинское население Тбилиси вывесило ковры на резные балконы и, принарядившись, ждало окончания канонады, чтобы у гянджинских ворот встретить "освободителей" бодрой музыкой зурначей и пестрым плеском стягов...
Клава родила в канаве у дороги, где-то между Соганлугом и Ортачалой. Можно смело сказать, что Советская власть вступила в Грузию вместе с первым криком Антона Кашели - воистину два близнеца одной судьбы, что объясняется, скорее, немотивированными усилиями выходца из г о д о р и, нежели волей Всевышнего. Когда начались схватки, Клава слезла с фургона, отошла к придорожной канаве и, словно справляя естественную нужду, в считанные минуты родила супругу наследника, дала жизнь его семени, укрепила его во времени и в пространстве... Идущие по дороге однополчане орали ей жеребятину, свистели, реготали, подбадривали, а один так даже запустил камнем, видимо, не умея иначе выразить свою солдатскую солидарность. Но Клава ни на кого не обращала внимания. "Чаме чеми чучуа"2, - бурчала под нос выученную у мужа непристойную присказку, тут же в придорожной луже обмывая новорожденного (дело, между прочим, происходит зимой, в конце февраля, в Тбилиси и его окрестностях идет снег). Обмыв младенца, она завернула его в косынку медсестры с красным крестом и бросилась догонять фургон. В фургоне, кроме ее благоверного, сидели другие солдаты, легко раненные или симулирующие. Благоверный потягивал махорочную самокрутку и, гордый тем, как лихо жена управилась с женским делом, с ухмылкой поплевывал на дорогу, бегущую от телеги, как дым самокрутки. Со временем выяснилось, что ему и впрямь было чем гордиться: сын, рожденный в придорожной канаве, в трехлетнем возрасте мог разобрать и собрать боевое ружье, в пять лет пристрелил из этого ружья соседскую собачонку, а в пятнадцать уже стрелял в людей. В тридцать седьмом, тридцать восьмом и тридцать девятом юноша особенно преуспел.