...Письма мужа, полученные за три года, перечитанные, пересчитанные множество раз за время ожидания, лежали в сундуке, завязанные в чистую тряпку. Столько же ответов дала обратно Евдокия. Еще в самом начале просил Андрей, чтобы не расписывала она шибко, как там в деревне, а писала самое необходимое, о детях больше. Евдокия так и делала. Писала коротко: живы, здоровы, работаем — будто от лица всех баб писала, — ждем вас живыми. И все. Да в письмах, хоть на сто страниц каждое отсылай, разве расскажешь обо всем, что случилось в деревне, как жили бабы без мужиков, как жила она, Евдокия, что думала-передумала за это время? И много чего накопилось у нее рассказать. А писала коротко: живы. Словом этим все сказывалось. Да и сам он сообщал: воюем... и все. Ну, еще пять-шесть строк. О детях спросит, здоровы ли, ходят ли в школу. Приветы кому...
Муж Евдокии Андрей Пантелеич Щербаков уходил на фронт на четвертый день войны. А день тот первый, когда узнали о войне, вспоминает Евдокия часто.
С утра все разошлись по своим местам. Работать. Война, сказывали, началась ночью, а в Каврушах в полдень известно стало. Андрей пришел из конюшни вялый какой- то, сел на лавку, долго молчал. Евдокия уж напугалась: не стряслось ли чего, может, лошадь пала? А он объявил: «Война, мать. Давай к конторе сходим, что там скажут? Пошли. Собралась вся деревня до выгребу, и Кобзев подтвердил: война. Нарочный из сельсовета приезжал.
На второй и третий день роздали мужикам повестки, на четвертый провожали их.
Собрала Евдокия в заплечную с лямками сумку кружку, ложку, еду, табак, спички, закинул Андрей сумку ту на плечо и пошел. На войну пошел, будто в другую деревню. До конторы пошел сначала. Евдокия сбоку, ребятишки сбоку. Подошли, а там крик, гармошка и плачут, и поют — все вместе. Старики, старухи немощные — и те здесь. И телеги стоят наготове. Из соседней деревни подъехали. Ребятишки правят.
— Ну, мужики, — Кобзев вышел из конторы. — Давайте прощаться, да время ехать.
— Запели тут девки «Как родная меня мать провожала», и Андрей подошел от телег. Трезвый совсем. Он и так-то не шибко большой любитель был выпивать, по праздникам если, а сейчас, на проводах, совсем не стал. Перецеловал ребятишек, с Сеньки начиная, поднял голову:
— Ну, мать, давай с тобой. Пора уже. Прощай пока...
— А вот тронулись телеги, и пошли за ними следом все — за деревню проводить. И Щербаковы пошли. Остановились за крайней избой на минуту какую-то напоследок, а и не надо бы этого делать, выходить сюда. Попрощаться возле конторы, и все. Шли когда, держались еще бабы, а как остановились телеги — навзрыд. Похороны, и только. Кобзев побежал к передней телеге, торопится, а сам рукой машет:
— Пошел!
— Тронулись. Телеги уходят, а бабы за ними следом, телеги уходят, а бабы за ними. А куда идти, не пойдешь до сельсовета самого. Отставать стали, одна, другая. А телеги все дальше, дальше. Некоторые мужики сели на подводы, а много еще шло за последней. И Андрей с ними. Высокий, хорошо видно его. Отойдет в сторону, обернется и рукой махнет. И все дальше, дальше, а потом и совсем скрылись за кусты, на повороте дорожном. Будто из сна нездорового пришло это все к Евдокии: как простилась, как вели ее бабы домой, как пролежала она остаток дня лицом в подушку. Звон тяжелый в голове. Глухой. Боль в сердце. Боль во всем теле...
Что ж, как бы там ни было, а жить надо. Встала утром да и пошла на работу, как ходила до сего дня. Идет улицей — ох, опустела деревня без мужиков! Бабы да ребятишки. Старики еще. И молчалив каждый стал, идет — глаза в землю — думу свою думает. И Кобзев будто другой. Он и раньше-то не улыбнется, не засмеется лишний раз, а тут совсем насупленный. На работу посылает — командует будто. А работы с тех дней втрое прибавилось, стали ее меж баб распределять. Работа крестьянская, известно, на земле всю жизнь. Ничего нового. Паши, сажай, убирай...